IPB

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

> Главы из шестой (второй рукописной) редакции романа "Мастер и Маргарита", Открытия продолжаются ...
ержан урманбаев
сообщение 1.4.2011, 7:00
Сообщение #1


администратор
****

Группа: Главные администраторы
Сообщений: 1 254
Регистрация: 10.7.2007
Из: г.Москва
Пользователь №: 16



Начинаю публиковать главы из шестой редакции.

Глава XIII
ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ

…. – Я – мастер, - сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он – мастер, - Она своими руками сшила её мне, - таинственно добавил он.
- А как ваша фамилия?
- У меня нет больше фамилии, - мрачно ответил странный гость, - я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней!
Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ.
История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев

(позже эта цифра сократится до двух лет, вероятно, автор не захотел прямо связывать эту дату с датой возврата А.М.Горького из эмиграции, которая приходится на 1932-ой год, потому что работать над «Кратким курсом ВКП(б)» он станет только в 1934-ом году, как и получается в романе; да и трудно прожить такой долгий срок на 100 000 рублей в СССР без постоянной работы),

а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей.
- Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость. – Я эту облигацию, которую мне дали в музее. Засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён.
Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате.
- Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я видел редко, редко чьи-нибудь чёрные ноги, слышал сухой хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег!
- Это верно, - согласился внимательный Иван.
- Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы.. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно.
И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз.
Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт, и я никогда её больше не увижу.
И тогда заговорила она.
- Нравятся ли вам эти цветы?
Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос, и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен.
Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил:
- Нет.
Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина.
- Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно.
Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым.
- Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я и прочистил голос.
- А какие?
- Я розы люблю.
Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнул их, тогда я понёс их в руках.
Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так:
- Это опасный переулок. – Видя моё недоумение, пояснила: - Здесь может проехать машина, а в ней человек…
Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки.
Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом.
Любовь поразила нас, как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет.
На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москва-реке и встретились. Майское солнце светило приветливо нам.
И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой.
Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон ненужный мне.
Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бинтами, стянутыми стальными пряжками.
Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, чёрный шёлк, заслонявший свет, исчезал, я шёл ей открывать.
Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так и никогда и не бывает. Не знал её муж, не знали знакомые. В стареньком особняке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая-то женщина, но имени её не знали.
- А кто же такая она была? – спросил Иван, заинтересовавшись этой любовной историей.
Гость сделал жест, означавший – «ни за что, никогда не скажу», и продолжил свой рассказ.
Ивану стало известно, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что не могли уже жить друг без друга. Иван представлял себе уже ясно и две комнаты в подвале особняка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потёртую мебель в первой, бюро, на нём часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашенного пола до закопчённого потолка, и печку.
Диван в узкой второй и опять-таки книги, коврик возле этого дивана, крохотный письменный стол.
Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек.
Иван узнал из рассказа гостя. Как проводили день возлюбленные. Она приходила и надевала фартук, и в той узкой передней, где помещался умывальник, а на деревянном столе керосинка, готовила завтрак, и завтрак этот накрывала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюблённые растапливали печку и завтракали при огневых отблесках, игравших на хрустальных рюмках с красным вином. Кончились грозы, настало душное лето, и в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы.
Герой этого рассказа работал как-то лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и героиню.
- Право, временами я начинал ревновать её к нему, - шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану.
Как выяснилось, она, прочитав исписанные листы, стала перечитывать их, сшила из чёрного шёлка вот эту самую шапочку.
Если герой работал днём, она, сидя на карточках у нижних полок или стоя на стуле у верхних в соседней комнате, тряпкой вытирала пыльные корешки книг с таким благоговением, как будто это были священные и бьющиеся сосуды.
Она подталкивала его и гнала, сулила славу и стала называть героя мастером. Она в лихорадке дожидалась конца, последних слов о прокураторе Иудеи, шептала фразы, которые ей особенно понравились, и говорила, что в этом романе её жизнь.
И этот роман был дописан в августе. Героиня сама отнесла его куда-то, говоря, что знает чудную машинистку. Она ездила к ней проверять, как идёт работа.
В конце августа однажды она приехала в таксомоторе, герой услышал нетерпеливое постукивание руки в чёрной перчатке в оконце, вышел во двор. Из таксомотора был выгружен толстенный пакет, перевязанный накрест, в нём оказалось пять экземпляров романа.
Герой долго правил эти экземпляры, и она сидела рядом с резинкой в руках и шёпотом ругала автора за то, что он пачкает страницы, и ножичком выскабливала кляксы. Настал, наконец, день и час покинуть тайный приют и выйти с этим романом в жизнь.
- И я вышел, держа его в руках, и тогда кончилась моя жизнь, - прошептал мастер и поник головой, и качалась долго чёрная шапочка.
Мастер рассказал, что он привёз своё произведение в одну из редакций и сдал его какой-то женщине, и та велела ему прийти за ответом через две недели.
- Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда всё уже кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю его с содроганием и ненавистью! – прошептал торжественно мастер и поднял руку.
Действительно, того, кто называл себя мастером. Постигла какая-то катастрофа.
Он рассказал Ивану про свою встречу с редактором. Редактор этот чрезвычайно изумил автора.
- Он смотрел на меня так, как будто у меня флюсом раздуло щёку, как-то косился и даже сконфуженно хихикал. Без нужды листал манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он стал спрашивать, кто я таков и откуда взялся, давно ли я пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал совсем идиотский вопрос: как это так мне пришла в голову мысль написать роман на такую тему?
Наконец он мне надоел, и я спросил его напрямик: будет ли печатать роман или не будет?
Тут он как-то засуетился и заявил, что сам решить этот вопрос не может, что с этим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович.
Я ушёл и через две недели получил от той самой девицы со скошенными к носу от постоянного вранья глазами …
- Это Лапшённикова, секретарь редакции, - заметил Иван, хорошо знающий тот мир, что так гневно описывал его гость.
- Может быть, - отрезал тот и продолжал: - …да, так вот от этой девицы получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрёпанный. Девица сообщила, водя вывороченными глазами мимо меня, что редакция обеспечена материалом уже на два года вперёд и поэтому вопрос о напечатании Понтия Пилата отпадает

(нет смысла брать на читку роман мастера при такой загрузке издательства и редакции, как и нет никакого резона оправдываться в отказе членам редакционной коллегии).

И мой роман вернулся туда, откуда вышел. Я помню осыпавшиеся красные лепестки розы на титульном листе и полные раздражения глаза моей жены

(в романе автор поправит свою неточность и напишет «подруги», но выражение глаз он наоборот ещё дополнительно выделит).

Далее, как услышал Иван, произошло нечто внезапное и страшное. Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась «Вылазка врага» и где Ариман предупреждал всех и каждого, что он, то есть наш герой, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа.
- А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша фамилия?
- Оставим, повторяю, мою фамилию, её нет больше, - ответил гость, - дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор её предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал её протащить (опять это проклятое слово!) в печать.
Остолбенев от этого неслыханного слова «пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна Латунского, а другая подписанная буквами «М.З.»
Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлёкся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мной с мокрым зонтиком в руках и с мокрыми же газетами. Глаза её источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского!
Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал.
- Настали безрадостные осенние дни, - продолжал гость, - чудовищная неудача с этим романом как бы выкинула у меня часть души. По существу говоря, мне больше нечего было делать, и жил я от свидания к свиданию.
И вот в это время случилось что-то со мною. Чёрт знает что, в чём Стравинский, наверное, давно уж разобрался. Именно, нашла на меня тоска и появились какие-то предчувствия. Статьи, заметьте, не прекращались. Клянусь вам, что они смешили меня. Я твёрдо знал, что в них нет правды, и в особенности это отличало статьи Мстислава Лавровича (а он писал о Пилате и обо мне ещё два раза). Что-то удивительное фальшивое, неуверенное чувствовалось буквально в каждом слове его статей, несмотря на то, что слова все были какие-то пугающие, звонкие, крепкие и на место поставленные. Так вот, я, повторяю, смеялся, меня не пугал ни Мстислав, ни Латунский. А между тем, подумайте, снизу, где-то под этим, подымалась во мне тоска. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу

(в романе этот абзац автор составит более конкретно).

Моя возлюбленная изменилась. Она похудела и побледнела и настаивала на том, чтобы я, бросив всё, уехал бы на месяц на юг. Она была настойчива, и я, чтобы не спорить, совершил следующее – вынул из сберегательной кассы последнее, что оставалось от ста тысяч, - увы – девять тысяч рублей. Я отдал их ей на сохранение, до моего отъезда, сказав, что боюсь воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя что-то в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и никогда я не уеду.
В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстислава, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажёг свет. Передо мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещился спрут. Малодушие моё усиливалось, явилась дикая мысль уйти куда-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвращение. Тогда я понял, что дело моё плохо. Чтобы проверить себя, я отодвинул занавеску и глянул в оконце. Там была чёрная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнёт вливаться в моё убежище. Я тихо вскрикнул, задёрнул занавеску, зажёг все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, её любимого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не оттого, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пытался вызвать её. Я знал, что это она – единственное существо в мире – может помочь мне. Я сидел, съёжившись на полу у печки, жар обжтгал мне лицо и руки, и шептал:
- Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!
Но никто не шёл. Гудело в печке, и в оконца нахлёстывал дождь.
Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изредка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ставил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман погибал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры

(в романе автор вычеркнет запись о машинописных экземплярах).

Я отгрёб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова всё-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче.
В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце моё прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошёл отворять.
Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо:
- Кто там?
И голос, её голос, ответил мне:
- Это я.
Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом.
Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая.
Я мог произнести только слова:
- Ты… ты, - и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горький плач:
- Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опоздала… он уехал, его вызвали телеграммой…

(беда в том, что она не смогла встретиться с кем-то, кто бы мог повлиять на продвижение романа; в романе этой уточняющей фразы уже не будет)

и я прибежала… я прибежала!
Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спросила:
- Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его?
Я помолчал, глядя на валявшиеся обожжённые листы, и ответил:
- Я всё возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно.
Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе её был ужас:
- Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спасу… Что же это такое? Боже!
Я не хотел её пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всём, рассказал, как обвил меня чёрный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше не видеть не мог, он мучил меня.
- Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел её вспухшее от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя вылечу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь!

(то есть мастер перепишет роман в соответствии с требованиями цензуры; этого выражения в романе автор уже не оставит)

Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр!
Она скалилась от ярости, что-то ещё бормотала. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все её действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучительно для неё, она хотела остаться у меня, но сделать этого не могла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела её близкая приятельница, и умчалась, изумив дворника

(все эти сентиментальные романтические подробности автор в романе использовать не станет).

- Как приходится платить за ложь, - говорила она, - и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть может, ты не хочешь этого?
- Ты никогда не придёшь ко мне, - тихо сказал я, - и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною.
- Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, - с великою верою произнесла она, - брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Ещё пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда

(в романе она обещает вернуться утром, чтобы погибнуть вместе с мастером).

Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ничего дурного не сделал мне.
И, наконец, мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда

(автор в романе вычистит патетику из речи мастера, потому что они ещё встретятся).

Последнее, что я помню в жизни, - это полосу света из моей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапочки и её глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека

(отчаянный взгляд сломленного горем человека в романе автор сменит на решительный, который более подходит
состоянию Маргариты, бросающейся в отчаянии на встречу с цензорами сама лично, тем самым, раскрывая свои истинные чувства в отношении мастера).

Потом помню чёрный силуэт, уходящий в непогоду с белым свёртком.
На пороге во тьме я задержал её, говоря:
- Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один…
- Ни за что! – это были её последние слова в жизни.
- Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Беспокойная ночка сегодня. Слышите?
Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решёткой.
Иван слышал, как прокатились мягкие колёсики по коридору, слабенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул…
Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что ещё одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову.
Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному.
- Дальше! – попросил Иван.
Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокойная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому начал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказывал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рассказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был тёмен, луна ушла с него.
Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче:
- Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько со страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвышались за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно прикрытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещённые мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это всё, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живёт в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь.
Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испугала собака, я перебежал от неё на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти наполненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся приближаться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас!
- Но вы же могли дать знать ей, - растерянно сказал Иван, - ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги?
- Не сомневаюсь в этом, - сухо ответил гость, - но вы, очевидно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отшатывающийся от людей. Душевнобольной.
- Вы шутите, мой друг!
- Нет, оскалившись, воскликнул больной, - на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физического холода человек, но сделать её несчастной… нет! На это я не способен!
Иван умолк. Новый Иван в нём сочувствовал гостю, сострадал ему.
А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и со слезами:
- Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно…
- Но вы бы выздоровели… - робко сказал Иван.
- Я неизлечим, - глухо ответил гость, - я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернёт меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше.
Тут глаза гостя вспыхнули, и слёзы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев.
- Нет, - забывшись, почти полным голосом вскричал он, - нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в неё. Я уж повисну, повисну… - Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ.
- Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошёл… Безумие. За городом я, наверно, замёрз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошёл, и шофёр, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили.
И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нём, но для одного человека хватит… Решётка, лето идёт, на ней завьётся плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания!
- Скажите мне, что было дальше, дальше, - попросил Иван, - про Га-Ноцри…
- Нет, - опять оскалившись, отозвался гость уже у решётки, - никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу.
И раньше, чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решётка, и гость исчез.
Вернуться в начало страницы
 
+Ответить с цитированием данного сообщения
 
Открыть тему
Ответов
ержан урманбаев
сообщение 2.4.2011, 6:13
Сообщение #2


администратор
****

Группа: Главные администраторы
Сообщений: 1 254
Регистрация: 10.7.2007
Из: г.Москва
Пользователь №: 16



Глава XIV
СЛАВА ПЕТУХУ!

В то время, как вдали за городом гость рассказывал поэту свою несчастную повесть, Григорий Данилович Римский находился в ужаснейшем настроении духа.
Представление, если, конечно, представлением можно назвать всё безобразие, которое совершилось в театре Варьете, только что закончилось, и две с половиною тысячи народу вытекали из узких выходов здания в великом возбуждении.
Созерцать почтеннейшего Аркадия Аполлоновича с громадной шишкой на лбу, присутствовать при неприятном скандальном протоколе, слушать глупые вопли супруги Аркадия Аполлоновича и дерзкой его племянницы было настолько страшно и мучительно, что Григорий Данилович бежал в свой кабинет.
Дело было, натурально, не в одном избиении Семплеярова, представляющем лишь звено в цепи пакостей сегодняшнего дня и вечера. Римский прекрасно соображал, что завтра придётся отчитываться по поводу совершенно невероятного спектакля, учинённого в Варьете страннейшей группой артистов.
Первая мысль Римского была, естественно, о том, настолько он сам защищён в этом вопросе. Внешне, казалось бы, достаточно. Заведующий программами в отделе театральных площадок Ласточкин утвердил программу, афиша была проверена и надлежащим образом подписана; наконец, приглашал этого Воланда всё тот же проклятый Стёпа, бич и мучения театра. Всё это было так, но тем не менее то ярость, то ужас поражали душу финдиректора. Он был опытным человеком и понимал превосходно, что завтра, не позже, ему придётся расхлёбывать жуткое месиво, несмотря на то, что по форме всё было соблюдено как следует.
И говорящий на человеческом языке кот был далеко не самым страшным во всём этом! Чего стоило исчезновение Лиходеева, затем исчезновение Варенухи! Боже мой! А переодевание публики на сцене, а денежные бумажки? А драка на галёрке? Семплеяров, лица милиции, дикое и никем не разоблачённое оторвание головы у конферансье, которого пришлось отправить в психиатрическую лечебницу! Что же это такое? Но это далеко не всё. Римский сам видел, как публика расходилась с этими самыми червонцами в руках. Они и на пороге здания ничуть не превратились в дым или ещё во что бы то ни было! Фокус этот можно было считать переходящим всякие границы дозволенного. А ну как публика начнёт испытывать… Римский побледнел.
А что он мог сделать? Войдите в его положение! Прервать представление? Как? Каким способом? А завтра что будет? Боже мой! Завтра!
Финдиректор хорошо знал театральное дело. Он знал, что эти две с половиной тысячи человек сегодня же ночью распустят по всей Москве такие рассказы о сегодняшнем небывалом представлении, что… ужас, ужас!
И завтра с десяти часов утра, нет, не с десяти, а с восьми… да, чёрт возьми, с шести! – на Садовой к кассам Варьете станет в очередь две тысячи человек, да не две, а пять тысяч! Он сам видел, как возбуждённые люди барабанили кулаками в закрытое окно кассы, как они спрашивали у дурацки-растерянно улыбающихся капельдинеров, в котором часу завтра открывается касса. Он сам, продираясь в кипящей толпе расходящихся к своему кабинету, видел уже четверых барышников, которые, как коршуны, прилетели к ночи в театр, узнав о том, что в нём творится. И даже, если представить себе, что всё, собственно, благополучно и представление завтра состоится, то первое и основное, что должен он сделать, это сейчас же связаться с милицией по телефону и вызывать к театру завтра, с утра, очень значительный конный отряд!
Но, конечно, и речи быть не может о том, что такое представление может завтра состояться! Стало быть, конная милиция сама собой, а спектакль тем не менее снимать! Но где же Варенуха?
Воспалёнными глазами глядел Римский на червонцы, лежащие перед ним (их было шесть штук), и ум у него заходил за разум. Снаружи нёсся ровный гул. Публика потоками выливалась на улицу. До чрезвычайно обострившегося слуха финдиректора вдруг донеслась прорезавшая шум отлива отчётливая милицейская трель. Сама по себе она уже никогда не сулит ничего приятного. А когда она повторилась и к ней в помощь вступила другая, более властная и продолжительная, а к ним присоединился явственно слышный гогот и даже мерзкое улюлюкание, финдиректор сразу понял, что на улице совершилось ещё что-то и скандальное, и пакостное. И что это что-то, как бы ни хотелось отмахнуться от этого, находится в теснейшей связи с чёртовым сеансом чёрного мага и его помощников. И финдиректор ничуть не ошибся. Лишь только он глянул в окно, лицо его перекосило, и он не прошептал, а прошипел:
- Я так и знал!
Он увидел в ярком свете сильнейших уличных фонарей даму в одной сорочке и панталонах фиолетового цвета. На голове у дамы, правда, была шляпочка, а в руках зонтик.
Вокруг этой дамы, находящейся в состоянии исступления, то приседающей, то порывающейся бежать куда-то, волновалась толпа, издавая тот самый хохот, заставивший финдиректора вздрогнуть даже сквозь стёкла.
Возле дамы метался какой-то гражданин, сдирающий с себя летнее пальто и от волнения никак не справляющийся с рукавом, в котором застряла рука.
Тут крики и ревущий хохот донёсся и из другого места, именно от бокового левого подъезда, и, повернув туда голову, Григорий Данилович увидел вторую даму в розовом белье и без зонтика. Та спрыгнула с мостовой на тротуар, стремясь скрыться в подъезде, но из подъезда ещё вытекала публика, и бедная жертва своего собственного легкомыслия прыгала на одном месте, мечтая только о том, чтобы провалиться сквозь землю. Милиционер устремлялся к несчастной, обманутой гнусным гипнотизёром Фаготом, сверля воздух свистом, за милиционером бежали развесёлые молодые люди в кепках. Они тыкали пальцами и испускали хохот и улюлюканье.
Усатый худой лихач подлетел к первой раздетой и с размаху осадил костлявую разбитую лошадь. Лицо усача радостно ухмылялось.
Римский вдруг стукнул себя кулаком по голове, плюнул и отскочил от окна.
Он посидел некоторое время у стола, невольно прислушиваясь к улице. Свист в разных точках площади достиг высшей силы, а потом стал спадать. Скандал, к удивлению Римского, ликвидировался как-то неожиданно быстро.
Настала пора действовать, приходилось пить горькую чашу ответственности. Аппараты были исправлены во время третьего отделения, надо было звонить, просить помощи, сообщить о происшествиях, снимать с себя ответственность. Это было ужасно, и печальными и злобными глазами глядел финдиректор на диск аппарата с цифрами. Надо, однако, сказать, что останавливал его руку, как это ни странно, вовсе не страх неприятных служебных разговоров, от них уйти было нельзя, дело зашло слишком далеко, а что-то другое. Но что? А вот какой-то беззвучный голос, внушавший ему, даже не шепчущий, - «не звони!» Звонить надо, а голос – «не звони». Два раза расстроенный директор клал руку на трубку и дважды её снимал. И вдруг в мёртвой тишине кабинета сам аппарат разразился звоном прямо в лицо Римскому, и тот вздрогнул и похолодел. «Что с моими нервами?!» - подумал финдиректор и трясущейся рукой поднял трубку.
- Да, - сказал он слабо, отшатнулся и стал белее бумаги.
Тихий и в одно время и вкрадчивый и развратный женский голос шепнул в трубке: «Не звони, Римский, худо будет», и тотчас трубка опустела.
Вздрагивая, чувствуя мурашки в спине, финдиректор положил трубку и оглянулся почему-то на то окно, что было за его спиною. Сквозь редкие и ещё не опущенные как следует зеленью ветви липы он увидел луну, пробегающую сквозь жидкое облачко. Почему-то приковавшись к ветвям липы, Римский смотрел на них, и чем больше смотрел, тем сильнее и сильнее его охватывал страх

(на голых ветвях липы сидит наблюдатель, сотрудник НКВД, невидимый в обычную ночь, но легко различимый при свете полной луны).

Сделав над собою усилие, финдиректор отвернулся наконец от лунного окна и встал. Никакого разговора о том, чтобы звонить, не могло больше и быть, и теперь финдиректор думал только об одном, как и быстрее уйти из театра.
Он прислушался: здание, в котором десять минут назад слышались гулы, завывание, теперь молчало. Римский понял, что все разошлись, кроме дежурного где-то у кассы. Он был один во втором этаже, и неодолимый страх овладел им при мысли, что ему придётся проходить одному по коридорам и спускаться по лестницам. Он лихорадочно схватил гипнотизёрские червонцы, спрятал их в портфель и кашлянул, чтобы хоть чуточку ободрить себя. Кашель вышел хрипловатым, слабым.
И тут ещё показалось, что потянуло из-под двери гниловатой сыростью. Дрожь прошла по спине. «Заболеваю я, что ли? Знобит», - подумал Римский.
Часы ударили и стали бить полночь. Теперь даже бой волновал вконец расстроившего нервы финдиректора. Но окончательно упало его сердце, когда он услышал, что в замке двери тихонько снаружи поворачивается английский ключ. Вцепившись в портфель, финдиректор дрожал и чувствовал, что, если ещё немного продлится этот шорох в скважине, он не выдержит, закричит.
Тут дверь открылась, и перед финдиректором предстал… Варенуха!
Римский как стоял, так и сел в кресло, оттого что ноги его подогнулись.
Набрав воздуху в грудь, он улыбнулся жалкой, болезненной улыбкой и сказал слабо:
- Боже, как ты меня напугал!
Губы его ещё прыгали при этом, но силы уже возвращались к нему. Возвращение администратора являлось огромной радостью в этих ужасных обстоятельствах.
- Прости, пожалуйста, - глухим голосом ответил вошедший, закрывая дверь, - я думал, что ты уже ушёл…
Варенуха, не снимая кепки, прошёл к креслу и сел на другую сторону стола.
В ответе Варенухи была маленькая странность, которая легонько кольнула чуткого Римского: в самом деле – зачем же Варенуха шёл в кабинет, если думал, что там финдиректора нету?
Это раз. А два: входя, Варенуха неизбежно должен был встретиться с дежурным и тот сказал бы, что финдиректор ещё у себя

(дежурный вырублен чекистами, как лишний свидетель бесчинств советской власти).

Но эту странность финдиректор тотчас отогнал от себя. Не до неё было. Теперь горячая волна радости начала заливать финдиректора.
- Ну, говори же, говори, - нервничая от нетерпения, вскричал Римский, - где же ты пропадал? Разъяснилось всё чёртово дело с Владикавказом?
- Чего ж ему не разъясниться, - очень равнодушно отозвался Варенуха, - конечно, разъяснилось.
- Что же это такое?!
- Да то, что я и говорил, - причмокнув, как будто его беспокоил больной зуб, ответил администратор, - нашли в трактире на Сходне.
- Ну, а телеграммы?!
- Как я и говорил. Напоил телеграфиста, и начали безобразничать, посылать телеграммы с пометкой Владикавказа.
Радость вспыхнула в злых и измученных глазах Римского.
- Ага… ладно, - зловеще сказал он и, стукнув, переложил портфель с одного места на другое. В голове у него сложилось целая картина того, как Стёпу с позором снимут с работы, а может, добьётся тот и чего-нибудь похуже. – Ну, рассказывай, рассказывай, - нетерпеливо добавил Римский.
И Варенуха начал рассказывать подробности. Как только он явился куда следовало, его немедленно приняли и выслушали внимательнейшим образом. Никто, конечно, и мысли не допустил о том, что Стёпа может быть во Владикавказе. Все сейчас же согласились с предположением Варенухи о том, что Лиходеев, конечно, в трактире на Сходне…
- Где же он сейчас?! – перебил администратора взволнованный финдиректор.
- Где же ему быть, - ответил, криво ухмыльнувшись, администратор, - в вытрезвителе!
- Ну, ну… Ай, спасибо!
Варенуха начал повествовать дальше. И чем больше повествовал, тем ярче выступала перед финдиректором длиннейшая цепь лиходеевских хамств и безобразий, и было в этой цепи всякое последующее звено хуже предыдущего. Тут обнаружилось и пьяная пляска в обнимку с телеграфистом на лужайке перед сходненским телеграфом, да ещё под звуки какой-то праздношатающейся гармоники. Гонка за какими-то дамами, визжащими от страха… Ссора с буфетчиком в самом «Владикавказе»… Тёмный ужас!
Стёпа был хорошо известен в Москве, и все знали, что человек этот не подарочек, но всё, что рассказывал администратор, даже и для Стёпы было чересчур. Да… чересчур. Очень чересчур.
Колючие глаза Римского через стол врезались в лицо администратора. Чем дальше тот говорил, тем мрачнее становились эти глаза. Чем большими подробностями уснащал свою повесть администратор, чем жизненнее и красочнее становились они, тем менее верил рассказчику финдиректор. Когда же Варенуха дошёл до того места, где Стёпа порывался оказать сопротивление приехавшим за ним, чтобы вернуть его в Москву, финдиректор твёрдо знал, что всё. Что рассказывает вернувшийся к нему в полночь администратор, всё ложь! Ложь от первого до последнего слова. Варенуха не ездил на Сходню, и на Сходне Стёпы не было, не было пьяного телеграфиста, разбитого стекла в трактире, Стёпу не вязали верёвками… ничего этого не было.
Страх полз по телу потемневшего лицом финдиректора, и начинался он с ног, и два раза почудилось финдиректору, что потянуло из-под стола гнилою плесенью. Ни на мгновенье не сводя глаз с администратора, как-то странно корчившегося в кресле, всё стремящегося не уходить из-под голубой тени настольной лампы, как-то удивительно прикрывавшегося якобы от режущего света лампочки газетой, финдиректор думал только о том, что значит всё это? Зачем нагло лжёт ему в пустынном молчащем здании слишком поздно вернувшийся к нему администратор? И сознание опасности, неизвестной, но грозной опасности, томило финдиректора. Делая вид, что не замечает увёрток администратора и фокусов его с газетой, финдиректор глядел в лицо рассказчика, почти не слушая его слов. Было кое-что, что представлялось ещё более необъяснимым, чем клеветнический рассказ о похождениях на Сходне, и это что-то были изменения во внешнем виде администратора и в манерах его.
Как ни натягивал он утиный козырёк кепки на глаза, чтобы бросить тень на лицо, как ни вертел газетным листом, финдиректору удалось рассмотреть громадный синяк с правой стороны лица у самого носа. Кроме того, полнокровный обычный администратор был теперь бледен меловой нездоровой бледностью, а на шее у него зачем-то было наверчено белое старенькое кашне. Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкие изменения голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в обычно бойких нагловатых глазах, можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем.
Что-то ещё жгуче беспокоило финдиректора, но что – он не мог понять, как ни напрягал воспалённый мозг, сколько ни всматривался в Варенуху и кресло. Одно он мог утверждать, что было что-то невиданное, неестественное в этом соединении администратора с хорошо знакомым креслом.
- Ну, одолели, наконец, погрузили в машину… - гудел Варенуха, выглядывая из-за листа, ладонью прикрывая синяк.
Римский вдруг протянул руку и нажал как бы машинально, ладонью, в то же время поигрывая пальцами, нажал на пуговку электрического звонка и обмер. В пустом здании был бы непременно слышен резкий сигнал электрического звонка. Никакого сигнала не последовало, и пуговка безжизненно погружалась в стол, она была мертва. Звонок был испорчен.
Хитрость финдиректора не ускользнула от Варенухи. Его передёрнуло, и он спросил, причём в глазах его мелькнул явный злобный огонёк:
- Ты чего звонишь?
- Машинально, - глухо отозвался финдиректор и, в свою очередь, спросил: - Что это у тебя на лице?
- Машину занесло, ударился об ручку двери, - ответил Варенуха, изменившись в лице.
«Лжёт!» - вскрикнул мысленно Римский. Тут вдруг глаза Римского стали совершенно безумными и круглыми, он уставился в спинку кресла Варенухи, поднялся, дрожа, и слабо молвил:
- А…
На полу у ножек кресла лежали две перекрещенные тени, одна погуще и почернее, другая слабая, светлее. Отчётливо была видна теневая спинка кресла, но над нею на полу не было теневой головы. Варенуха не отбрасывал тени. Финдиректора била дрожь, он не сводил глаз с полу. Варенуха воровато оглянулся, следуя взору Римского, за спинку и понял, что он открыт.
Он поднялся с кресла, и финдиректор отступил на шаг, сжимая в руках портфель.
- Догадался, проклятый! Всегда был смышлён, - с откровенной злобой, громко молвил Варенуха и вдруг отпрыгнул от кресла к двери и быстро двинул вниз пуговку английского замка.
Финдиректор отчаянно оглянулся, отступил к окну, ведущему в сад, и в окне, заливаемым луною, увидел прильнувшее к стеклу лицо голой девицы, колыхавшейся в воздухе на высоте второго этажа, и её голую руку, просунувшуюся в форточку и старающуюся открыть нижнюю задвижку. Верхняя уже была открыта.
Римскому показалось, что свет в настольной лампе гаснет и что письменный стол наклоняется. Римского накрыло ледяною волною, но, к счастью, он превозмог себя и не упал.
Он собрал остатки сил, и их хватило только на то, чтобы шепнуть, но не крикнуть: «Помогите!»
Варенуха подпрыгивал возле двери, подолгу застревая в воздухе, качаясь и плавая в нём, и отрезал путь к выходу. Он скрюченными пальцами махал в сторону Римского, шипел и чмокал, подмигивая девице в окне.
Та заспешила, всунула голову в форточку, вытянула, сколько можно было руку, ногтями начала царапать нижний шпингалет, трясла раму. Тут рука её стала удлиняться, покрылась трупной зеленью. Зелёные пальцы мёртвой хваткой обхватили головку шпингалета, повернули её, рама начала открываться. Римский слабо вскрикнул, прислоняясь к стене, выставляя, как щит, портфель вперёд. Он понял, что пришла его гибель, что ходу ему к двери нет.
Рама широко распахнулась, но вместо ночной свежести и аромата лип в окно ворвался запах склепа. Покойница вступила на подоконник. Римский отчётливо видел зелёные пятна тлена на её груди.
И в это время радостный и неожиданный крик петуха долетел из сада, из того низкого здания за тиром, где содержались дрессированные животные и птицы, участвовавшие в программах. Горластый петух трубил, возвещал, что к Москве с востока катится рассвет.
Дикая ярость исказила лицо девицы, она испустила хриплое ругательство, визгнул у дверей Варенуха и обрушился из воздуха на пол.
Крик петуха повторился, девица щёлкнула зубами. Красота её исчезла, у неё выпали зубы, рот провалился, щёки сморщились, космы волос поседели, но тело осталось молодым, хоть и мёртвым

(преображение девицы в романе автор вычеркнет, как нечто неправдоподобное).

С третьим криком петуха она повернулась и вылетела вон. И вслед за нею, подпрыгнув и вытянувшись в воздухе горизонтально, напоминая летящего купидона, выплыл в окно Варенуха.
Седой как снег, без единого чёрного волоса старик, который недавно ещё был Римским, подбежал к двери, отстегнул пуговку, открыл дверь и кинулся бежать по тёмному коридору. У поворота на лестницу он нащупал, стеная от ужаса, выключатель и лестницу осветил. На лестнице он упал, потому что ему показалось, что на него мягко налетел Варенуха.
Внизу он видел сидящего дежурного в слабо освещённом вестибюле. Римский прокрался мимо него на цыпочках и выскользнул в переднюю дверь.
На площадке ему стало легче, он несколько пришёл в себя, схватился за голову и понял, что шляпа осталась в кабинете.
Само собою разумеется, что за нею он не вернулся.
Он летел, задыхаясь, на угол площади к кинотеатру, возле которого маячил красноватый тусклый огонёк. Через минуту он был возле него, никто не успел перехватить машину.
- К курьерскому ленинградскому, на чай дам, - прохрипел старик.
- В гараж еду, - с ненавистью ответил шофёр и отвернулся.
- Пятьдесят рублей, опаздываю, - шепнул старик.
- В гараж еду, - упрямо повторил шофёр.
Римский расстегнул портфель, вынул пять червонцев и протянул шофёру.
В ту же секунду дверца открылась сама собою, вспыхнула лампочка, и через несколько мгновений избитая машина, как вихрь, понеслась по кольцу Садовой
На сиденье трепало седока, и в осколок зеркала, повешенного перед шофёром, Римский видел седую свою голову с безумными глазами.
Выскочив из машины перед зданием вокзала, Римский крикнул первому попавшемуся человеку в белом фартуке и с бляхой:
- Международный, Ленинград, тридцать дам.
Человек с бляхой рвал из рук у Римского червонцы. Оба бешено оглядывались на часы. Оставалось пять минут.
Через пять минут поезд ушёл из-под стеклянного купола и пропал в темноте.
Сгинул поезд, а с ним вместе сгинул и Римский.
Вернуться в начало страницы
 
+Ответить с цитированием данного сообщения

Сообщений в этой теме
ержан урманбаев   Главы из шестой (второй рукописной) редакции романа "Мастер и Маргарита"   1.4.2011, 7:00
ержан урманбаев   Глава XIV СЛАВА ПЕТУХУ! В то время, как вд...   2.4.2011, 6:13
ержан урманбаев   Глава XV СОН НИКАНОРА ИВАНОВИЧА Нетрудно догад...   4.4.2011, 7:50
ержан урманбаев   Глава XVI …………….. ……………... Глава XVII БЕСПОК...   5.4.2011, 13:14
ержан урманбаев   Глава XVIII НЕУДАЧЛИВЫЕ ВИЗИТЁРЫ В то самое вр...   8.4.2011, 5:21
ержан урманбаев   Глава XIX МАРГАРИТА Нет, нет, она не за...   11.4.2011, 8:09
ержан урманбаев   Глава XX КРЕМ АЗАЗЕЛЛО Вечер настал не ...   12.4.2011, 8:31
ержан урманбаев   Глава XXI ПОЛЁТ Свободна! Свободна...   12.4.2011, 14:27
ержан урманбаев   Глава XXII ПРИ СВЕЧАХ Ровное гудение ма...   17.4.2011, 13:36
ержан урманбаев   Глава XXIII ВЕЛИКИЙ БАЛ У САТАНЫ Пришло...   18.4.2011, 7:48
ержан урманбаев   Глава XXIII ВЕЛИКИЙ БАЛ У САТАНЫ Пришло...   18.4.2011, 7:53
ержан урманбаев   Глава XXIV ИЗВЛЕЧЕНИЕ МАСТЕРА Всё в ком...   20.4.2011, 6:01
ержан урманбаев   Глава XXV … … … … … … Глава XXVI СТРЕ...   20.4.2011, 6:02
ержан урманбаев   Глава XXVII ПОСЛЕДНИЕ ПОХОЖДЕНИЯ КОРОВЬЁВА И БЕ...   21.4.2011, 17:01
ержан урманбаев   Глава XXVIII ПОРА! ПОРА! - Всё ...   22.4.2011, 11:09
ержан урманбаев   Глава XXIX В ПУТЬ! В вышине, на тер...   25.4.2011, 12:02
ержан урманбаев   Глава XXX ПРОЩАНИЕ Боги мои! Как гр...   26.4.2011, 15:19


Добавить ответ в эту темуОткрыть тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 



Текстовая версия Сейчас: 1.7.2025, 18:13