![]() |
Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )
![]() |
![]()
Сообщение
#1
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Начинаю публиковать главы из шестой редакции.
Глава XIII ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ …. – Я – мастер, - сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он – мастер, - Она своими руками сшила её мне, - таинственно добавил он. - А как ваша фамилия? - У меня нет больше фамилии, - мрачно ответил странный гость, - я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней! Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ. История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев (позже эта цифра сократится до двух лет, вероятно, автор не захотел прямо связывать эту дату с датой возврата А.М.Горького из эмиграции, которая приходится на 1932-ой год, потому что работать над «Кратким курсом ВКП(б)» он станет только в 1934-ом году, как и получается в романе; да и трудно прожить такой долгий срок на 100 000 рублей в СССР без постоянной работы), а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей. - Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость. – Я эту облигацию, которую мне дали в музее. Засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён. Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате. - Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я видел редко, редко чьи-нибудь чёрные ноги, слышал сухой хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег! - Это верно, - согласился внимательный Иван. - Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат». Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы.. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно. И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз. Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт, и я никогда её больше не увижу. И тогда заговорила она. - Нравятся ли вам эти цветы? Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос, и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен. Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил: - Нет. Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина. - Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно. Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым. - Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я и прочистил голос. - А какие? - Я розы люблю. Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнул их, тогда я понёс их в руках. Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так: - Это опасный переулок. – Видя моё недоумение, пояснила: - Здесь может проехать машина, а в ней человек… Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки. Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом. Любовь поразила нас, как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москва-реке и встретились. Майское солнце светило приветливо нам. И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой. Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон ненужный мне. Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бинтами, стянутыми стальными пряжками. Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, чёрный шёлк, заслонявший свет, исчезал, я шёл ей открывать. Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так и никогда и не бывает. Не знал её муж, не знали знакомые. В стареньком особняке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая-то женщина, но имени её не знали. - А кто же такая она была? – спросил Иван, заинтересовавшись этой любовной историей. Гость сделал жест, означавший – «ни за что, никогда не скажу», и продолжил свой рассказ. Ивану стало известно, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что не могли уже жить друг без друга. Иван представлял себе уже ясно и две комнаты в подвале особняка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потёртую мебель в первой, бюро, на нём часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашенного пола до закопчённого потолка, и печку. Диван в узкой второй и опять-таки книги, коврик возле этого дивана, крохотный письменный стол. Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек. Иван узнал из рассказа гостя. Как проводили день возлюбленные. Она приходила и надевала фартук, и в той узкой передней, где помещался умывальник, а на деревянном столе керосинка, готовила завтрак, и завтрак этот накрывала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюблённые растапливали печку и завтракали при огневых отблесках, игравших на хрустальных рюмках с красным вином. Кончились грозы, настало душное лето, и в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы. Герой этого рассказа работал как-то лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и героиню. - Право, временами я начинал ревновать её к нему, - шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану. Как выяснилось, она, прочитав исписанные листы, стала перечитывать их, сшила из чёрного шёлка вот эту самую шапочку. Если герой работал днём, она, сидя на карточках у нижних полок или стоя на стуле у верхних в соседней комнате, тряпкой вытирала пыльные корешки книг с таким благоговением, как будто это были священные и бьющиеся сосуды. Она подталкивала его и гнала, сулила славу и стала называть героя мастером. Она в лихорадке дожидалась конца, последних слов о прокураторе Иудеи, шептала фразы, которые ей особенно понравились, и говорила, что в этом романе её жизнь. И этот роман был дописан в августе. Героиня сама отнесла его куда-то, говоря, что знает чудную машинистку. Она ездила к ней проверять, как идёт работа. В конце августа однажды она приехала в таксомоторе, герой услышал нетерпеливое постукивание руки в чёрной перчатке в оконце, вышел во двор. Из таксомотора был выгружен толстенный пакет, перевязанный накрест, в нём оказалось пять экземпляров романа. Герой долго правил эти экземпляры, и она сидела рядом с резинкой в руках и шёпотом ругала автора за то, что он пачкает страницы, и ножичком выскабливала кляксы. Настал, наконец, день и час покинуть тайный приют и выйти с этим романом в жизнь. - И я вышел, держа его в руках, и тогда кончилась моя жизнь, - прошептал мастер и поник головой, и качалась долго чёрная шапочка. Мастер рассказал, что он привёз своё произведение в одну из редакций и сдал его какой-то женщине, и та велела ему прийти за ответом через две недели. - Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда всё уже кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю его с содроганием и ненавистью! – прошептал торжественно мастер и поднял руку. Действительно, того, кто называл себя мастером. Постигла какая-то катастрофа. Он рассказал Ивану про свою встречу с редактором. Редактор этот чрезвычайно изумил автора. - Он смотрел на меня так, как будто у меня флюсом раздуло щёку, как-то косился и даже сконфуженно хихикал. Без нужды листал манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он стал спрашивать, кто я таков и откуда взялся, давно ли я пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал совсем идиотский вопрос: как это так мне пришла в голову мысль написать роман на такую тему? Наконец он мне надоел, и я спросил его напрямик: будет ли печатать роман или не будет? Тут он как-то засуетился и заявил, что сам решить этот вопрос не может, что с этим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Я ушёл и через две недели получил от той самой девицы со скошенными к носу от постоянного вранья глазами … - Это Лапшённикова, секретарь редакции, - заметил Иван, хорошо знающий тот мир, что так гневно описывал его гость. - Может быть, - отрезал тот и продолжал: - …да, так вот от этой девицы получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрёпанный. Девица сообщила, водя вывороченными глазами мимо меня, что редакция обеспечена материалом уже на два года вперёд и поэтому вопрос о напечатании Понтия Пилата отпадает (нет смысла брать на читку роман мастера при такой загрузке издательства и редакции, как и нет никакого резона оправдываться в отказе членам редакционной коллегии). И мой роман вернулся туда, откуда вышел. Я помню осыпавшиеся красные лепестки розы на титульном листе и полные раздражения глаза моей жены (в романе автор поправит свою неточность и напишет «подруги», но выражение глаз он наоборот ещё дополнительно выделит). Далее, как услышал Иван, произошло нечто внезапное и страшное. Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась «Вылазка врага» и где Ариман предупреждал всех и каждого, что он, то есть наш герой, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа. - А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша фамилия? - Оставим, повторяю, мою фамилию, её нет больше, - ответил гость, - дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор её предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал её протащить (опять это проклятое слово!) в печать. Остолбенев от этого неслыханного слова «пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна Латунского, а другая подписанная буквами «М.З.» Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлёкся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мной с мокрым зонтиком в руках и с мокрыми же газетами. Глаза её источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского! Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал. - Настали безрадостные осенние дни, - продолжал гость, - чудовищная неудача с этим романом как бы выкинула у меня часть души. По существу говоря, мне больше нечего было делать, и жил я от свидания к свиданию. И вот в это время случилось что-то со мною. Чёрт знает что, в чём Стравинский, наверное, давно уж разобрался. Именно, нашла на меня тоска и появились какие-то предчувствия. Статьи, заметьте, не прекращались. Клянусь вам, что они смешили меня. Я твёрдо знал, что в них нет правды, и в особенности это отличало статьи Мстислава Лавровича (а он писал о Пилате и обо мне ещё два раза). Что-то удивительное фальшивое, неуверенное чувствовалось буквально в каждом слове его статей, несмотря на то, что слова все были какие-то пугающие, звонкие, крепкие и на место поставленные. Так вот, я, повторяю, смеялся, меня не пугал ни Мстислав, ни Латунский. А между тем, подумайте, снизу, где-то под этим, подымалась во мне тоска. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу (в романе этот абзац автор составит более конкретно). Моя возлюбленная изменилась. Она похудела и побледнела и настаивала на том, чтобы я, бросив всё, уехал бы на месяц на юг. Она была настойчива, и я, чтобы не спорить, совершил следующее – вынул из сберегательной кассы последнее, что оставалось от ста тысяч, - увы – девять тысяч рублей. Я отдал их ей на сохранение, до моего отъезда, сказав, что боюсь воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя что-то в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и никогда я не уеду. В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстислава, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажёг свет. Передо мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещился спрут. Малодушие моё усиливалось, явилась дикая мысль уйти куда-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвращение. Тогда я понял, что дело моё плохо. Чтобы проверить себя, я отодвинул занавеску и глянул в оконце. Там была чёрная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнёт вливаться в моё убежище. Я тихо вскрикнул, задёрнул занавеску, зажёг все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, её любимого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не оттого, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пытался вызвать её. Я знал, что это она – единственное существо в мире – может помочь мне. Я сидел, съёжившись на полу у печки, жар обжтгал мне лицо и руки, и шептал: - Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди! Но никто не шёл. Гудело в печке, и в оконца нахлёстывал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изредка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ставил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман погибал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры (в романе автор вычеркнет запись о машинописных экземплярах). Я отгрёб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова всё-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче. В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце моё прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошёл отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо: - Кто там? И голос, её голос, ответил мне: - Это я. Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом. Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слова: - Ты… ты, - и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горький плач: - Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опоздала… он уехал, его вызвали телеграммой… (беда в том, что она не смогла встретиться с кем-то, кто бы мог повлиять на продвижение романа; в романе этой уточняющей фразы уже не будет) и я прибежала… я прибежала! Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спросила: - Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его? Я помолчал, глядя на валявшиеся обожжённые листы, и ответил: - Я всё возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно. Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе её был ужас: - Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спасу… Что же это такое? Боже! Я не хотел её пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всём, рассказал, как обвил меня чёрный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше не видеть не мог, он мучил меня. - Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел её вспухшее от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя вылечу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь! (то есть мастер перепишет роман в соответствии с требованиями цензуры; этого выражения в романе автор уже не оставит) Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр! Она скалилась от ярости, что-то ещё бормотала. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все её действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучительно для неё, она хотела остаться у меня, но сделать этого не могла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела её близкая приятельница, и умчалась, изумив дворника (все эти сентиментальные романтические подробности автор в романе использовать не станет). - Как приходится платить за ложь, - говорила она, - и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть может, ты не хочешь этого? - Ты никогда не придёшь ко мне, - тихо сказал я, - и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною. - Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, - с великою верою произнесла она, - брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Ещё пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда (в романе она обещает вернуться утром, чтобы погибнуть вместе с мастером). Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ничего дурного не сделал мне. И, наконец, мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда (автор в романе вычистит патетику из речи мастера, потому что они ещё встретятся). Последнее, что я помню в жизни, - это полосу света из моей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапочки и её глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека (отчаянный взгляд сломленного горем человека в романе автор сменит на решительный, который более подходит состоянию Маргариты, бросающейся в отчаянии на встречу с цензорами сама лично, тем самым, раскрывая свои истинные чувства в отношении мастера). Потом помню чёрный силуэт, уходящий в непогоду с белым свёртком. На пороге во тьме я задержал её, говоря: - Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один… - Ни за что! – это были её последние слова в жизни. - Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Беспокойная ночка сегодня. Слышите? Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решёткой. Иван слышал, как прокатились мягкие колёсики по коридору, слабенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул… Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что ещё одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову. Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному. - Дальше! – попросил Иван. Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокойная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому начал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказывал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рассказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был тёмен, луна ушла с него. Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче: - Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько со страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвышались за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно прикрытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещённые мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это всё, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живёт в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь. Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испугала собака, я перебежал от неё на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти наполненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся приближаться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас! - Но вы же могли дать знать ей, - растерянно сказал Иван, - ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги? - Не сомневаюсь в этом, - сухо ответил гость, - но вы, очевидно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отшатывающийся от людей. Душевнобольной. - Вы шутите, мой друг! - Нет, оскалившись, воскликнул больной, - на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физического холода человек, но сделать её несчастной… нет! На это я не способен! Иван умолк. Новый Иван в нём сочувствовал гостю, сострадал ему. А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и со слезами: - Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно… - Но вы бы выздоровели… - робко сказал Иван. - Я неизлечим, - глухо ответил гость, - я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернёт меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше. Тут глаза гостя вспыхнули, и слёзы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев. - Нет, - забывшись, почти полным голосом вскричал он, - нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в неё. Я уж повисну, повисну… - Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ. - Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошёл… Безумие. За городом я, наверно, замёрз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошёл, и шофёр, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили. И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нём, но для одного человека хватит… Решётка, лето идёт, на ней завьётся плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания! - Скажите мне, что было дальше, дальше, - попросил Иван, - про Га-Ноцри… - Нет, - опять оскалившись, отозвался гость уже у решётки, - никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу. И раньше, чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решётка, и гость исчез. |
|
|
![]() |
![]()
Сообщение
#2
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Глава XV
СОН НИКАНОРА ИВАНОВИЧА Нетрудно догадаться, что толстяк с багровой физиономией, которого поместили, по словам мастера, в комнате № 119 в психиатрической лечебнице, был не кто иной, как Никанор Иванович Босой. Попал он, однако, к профессору Стравинскому не сразу, а предварительно побывав в другом месте. От другого места у Никанора Ивановича осталось в воспоминании мало чего. Помнился только какой-то стол, шкаф и диван и гладкие белые стены. В этой именно комнате с Никанором Ивановичем, у которого перед глазами всё как-то мутилось от приливов крови и душевного волнения, лицо, сидевшее за столом, вступило в разговор, но разговор вышел какой-то странный, путаный, а вернее, совсем не вышел. Первый же вопрос, который был задан Никанору Ивановичу, был таков: - Вы Никанор Иванович Босой, председатель домкома № 302-бис по Садовой? На это Никанор Иванович ответил буквально так (а при этом рассмеялся страшным смехом): - Я Никанор, конечно, Никанор… но какой я к, к шуту, председатель! - То есть как? – спросили Никанора Ивановича, прищурившись. - А так, - ответил он, - ежели я председатель, то я сразу должен был установить, что он нечистая сила… А то что же это! Пенсне треснуло… весь рванный… Какой он может быть переводчик! - Кто такой? – спросили у Никанора Ивановича. - Коровьёв! – вскричал Никанор Иванович. – В пятидесятой квартире у нас засел! Пишите: Коровьёв. И немедленно надо его изловить. Пятое парадное, там он! - Откуда валюту взял? – спросили у Никанора Ивановича. - Не было валюты! Не было! Бог истинный, всемогущий всё видит, а мне туда и дорога, - страстно заговорил Никанор Иванович, - в руках никогда не держал и не подозревал, какая такая валюта! Господь меня накажет за скверну мою. – Никанор Иванович начал волноваться, то застёгивать рубаху, то креститься, то опять застёгивать. – Брал, брал, но брал нашими, советскими! Прописывал за деньги, не спорю, бывало! Хорош и секретарь наш, Пролежнев, тоже хорош… Прямо скажем, все воры, но валюты не брал! На просьбу не валять дурака, а рассказать, как попали доллары в вентиляцию, Никанор Иванович стал на колени и качнулся, раскрыв рот, как бы желая укусить паркет, и закричал: - Желаете, землю буду есть, что не брал? Чёрт он, Коровьёв! Всякому терпению положен предел, и за столом, уже понизив голос, намекнули Никанору Ивановичу, что ему худо будет (прямая угроза физической расправы), если он не заговорит по-человечески. Тут комнату с диваном и столом огласил дикий рёв Никанора Ивановича, вскочившего с колен: - Вон он, вон за шкафом! Вон ухмыляется… и пенсне его!.. Держите его! Держите его! Окропить помещение! Кровь отлила от лица Никанора Ивановича, он дрожал и крестил воздух, метнулся к двери, бросился обратно, запел какую-то молитву и, наконец, понёс полную околесину. Стало совершенно ясно, что Никанор Иванович ни к каким разговорам не пригоден. Его вывели, поместили в отдельной комнате, где он немного поутих и не кричал уже, а только молился и всхлипывал. Тем временем на Садовую съездили и в квартире № 50 побывали. Само собой разумеется, что никакого Коровьёва там не нашли и никакого Коровьёва никто в доме не знал и не видел. Квартира покойного Берлиоза была пуста, и в кабинете мирно висели печати на шкафах. Пуста была и половина Лиходеева, уехавшего во Владикавказ. С тем и уехали с Садовой, причём с уехавшими отбыл растерянный и подавленный секретарь Пролежнев. Вечером Никанор Иванович был доставлен в лечебницу. Там он вёл себя беспокойно настолько, что ему пришлось сделать чудодейственное вспрыскивание (в романе «впрыскивание», то есть инъекцию шприцем под кожу, возможно просто опечатка, хотя слово «вспрыскивание» означает наружную обработку в нос, рот или одеколоном после бритья) по рецепту Стравинского, и лишь после полуночи Никанор Иванович уснул, изредка издавая тяжёлое страдальческое мычание. Но чем дальше, тем легче становился его сон. Он перестал ворочаться и стонать, задышал легко и ровно, и пост у него в комнате сняли (очевидно, что ему полегчало из-за того, что он добился желаемого и избавился от угрозы обвинения по страшной уголовной статье о валютных махинациях, а не от малоэффективного вспрыскивания). Тогда Никанора Ивановича посетило сновидение, в основе которого, несомненно, были его сегодняшние переживания. Началось с того, что Никанору Ивановичу привиделось, что его подводят, и очень торжественно, какие-то люди с золотыми трубами в руках к большим лакированным дверям. У этих дверей спутники сыграли туш Никанору Ивановичу, а затем гулкий бас с небес сказал весело: - Добро пожаловать, Никанор Иванович! Сдавайте валюту! Удивившись, Никанор Иванович увидел над собою чёрный громкоговоритель. Затем он очутился почему-то в театральном зале, где под золочённым потолком сияли хрустальные люстры, а на стенах кенкеты. Всё было как следует: имелась сцена, задёрнутая бархатным занавесом, по тёмно-вишнёвому фону усеянным, как звёздочками, изображениями золотых увеличенных десяток, суфлёрская будка и даже публика была одного пола – мужского, и вся почему-то с бородами. Кроме того, поразительно было то, что публика сидела не на стульях, как бывает в жизни, а на полу, великолепно натёртом и скользком. Конфузясь в новом большом обществе, Никанор Иванович, помявшись некоторое время, последовал общему примеру и уселся на паркет, примостившись между каким-то рыжим до огненности здоровяком-бородачом и другим, бледным и сильно заросшим гражданином. Никто не обратил внимания на Никанора Ивановича. Тут послышался колокольчик, свет в зале потух, занавесь разошлась в стороны, и обнаружилась сцена с креслом, столиком, на котором помещался колокольчик, золотой с алмазами, и задником, глухим, чёрным, бархатным. Из кулис тут показался артист в смокинге, гладко выбритый и причёсанный на пробор, молодой и с очень приятными чертами лица. В зале оживилась публика, все повернулись к сцене. Артист подошёл к будке, потёр руки. - Сидите? – спросил он мягким баритоном и улыбнулся залу. - Сидим… сидим, - хором ответили ему из зала и тенора, и басы, и баритоны. - Гм, - задумчиво сказал артист и добавил: - И как вам не надоест, я не понимаю? Все люди как люди, ходят сейчас по улицам, наслаждаются весенним солнцем и теплом, а вы здесь на полу торчите! Впрочем, кому что нравится, - философски заключил артист. Затем он переменил и тембр голоса, и интонации и весело и звучно объявил: - Итак, следующим номером нашей программы – Никанор Иванович Босой, председатель домового комитета и заведующий столовой. Попросим Никанора Ивановича! Дружный аплодисмент был ответом артисту. Удивлённый Никанор Иванович вытаращил глаза, а конферансье нашёл его взором среди сидящих и ласково поманил пальцем на сцену. И Никанор Иванович, не помня как, оказался на сцене, конфузливо подтягивая штаны, почему-то спадающие (понятно, что без ремня, который при аресте в СССР изымали, штанам трудно держатся на поясе). В глаза ему снизу и спереди ударил яркий свет цветных ламп в рампе, отчего он сразу потерял из виду зал с публикой. - Ну-с, Никанор Иванович, покажите нам пример, - задушевно заговорил молодой артист, - и… сдавайте валюту! Наступила тишина. Никанор Иванович перевёл дух и тихо заговорил: - Богом клянусь, что… Но не успел он начать фразу, как зал заглушил его криками негодования и разочарования. Никанор Иванович растерялся и умолк. - Насколько я понял, - заговорил ведущий программу, - вы хотите поклясться, что у вас нету валюты? – И он поглядел на Никанора Ивановича с любопытством. - Так точно. Нету, - ответил Никанор Иванович. - Так, - отозвался артист, - а, простите за нескромность: откуда же взялись четыреста долларов, обнаруженные в сортире той уютной квартирки, единственными обитателями коей являетесь вы с вашей супругой? - Волшебные! – явно иронически сказали в тёмном зале. - Так точно, волшебные, - робко ответил Никанор Иванович по неопределённому адресу, не то конферансье, не то в зал, и пояснил: - Нечистая сила, клетчатый переводчик подбросил. И опять разразился зал негодующим воплем. Когда же настала тишина, артист сказал: - Вот какие басни Крылова (в романе автор напишет «басни Лафонтена», чтобы усложнить восприятие как бы фантастического сна) приходится мне выслушивать здесь! Подбросили четыреста долларов! Вот вы всё здесь валютчики, обращаюсь к вам, как к специалистам: мыслимое ли это дело? - Мы не валютчики, - раздались отдельные голоса в театре, - но дело это немыслимое. - Целиком присоединяюсь, - твёрдо сказал артист, - и спрошу вас, что могут подбросить? - Ребёнка! – ответил кто-то в зале. - Совершенно верно, - подтвердил ведущий, - ребёнка, анонимное письмо, прокламацию, бомбу, но четыреста долларов никто не станет подбрасывать, ибо такого идиота, чтоб их подбрасывать, в природе нету! И, обратившись к Никанору Ивановичу, артист сказал укоризненно и печально: - Огорчили вы меня, Никанор Иванович! А я-то на вас надеялся! Итак, номер наш не удался. В зале раздался свист. - Валютчик он! – выкрикивали в зале. – Из-за таких и мы невольно (в романе будет «невинно», это точнее и осмысленнее) терпим! - Не ругайте его! – сказал конферансье мягко. – Он раскается! – И, обратив к Никанору Ивановичу глаза, полные слёз, добавил: - Не ожидал я от вас этого, Никанор Иванович! – А вздохнув, добавил ещё: - Ну, идите, Никанор Иванович, на своё место (эту фразу автор сократит, выбросив слишком нарочитую середину, конечно, немногим удавалось выскользнуть из рук следователей в СССР). После чего повернулся к залу и, позвонив в колокольчик, громко объявил: - Антракт, негодяи! Потрясённый Никанор Иванович, неожиданно для себя ставший участником театральной программы, не помнил, как оказался на своём месте. Запомнилось ему лишь, что зал погрузился в полную тьму, а на стенах выскочили горящие красные слова: «Сдавайте валюту!» Потом опять загорелась сцена, и конферансье позвал: - Попрошу на сцену Сергея Герардовича Дунчиля! Дунчиль оказался благообразным, но запущенным человеком лет пятидесяти. - Сергей Герардович, - обратился к нему конферансье, - вот уже полтора месяца вы сидите здесь, упорно отказываясь сдать оставшуюся у вас валюту, в то время как страна нуждается в ней. Вы человек интеллигентный, прекрасно это понимаете, а между тем помочь не хотите. - К сожалению, ничем помочь не могу, так как валюты у меня больше нет, - ответил Дунчиль. - Так нет ли, по крайней мере, бриллиантов? – жалобно спросил артист. - И бриллиантов нет, - сухо отозвался Дунчиль. Артист повесил голову и задумался, а потом хлопнул в ладоши. Из кулисы вышла на сцену средних лет дама, одетая по моде, то есть в пальто без воротника и в крошечной шляпочке. Дама имела встревоженный вид, а Дунчиль поглядел на неё, не шевельнув бровью. - Кто эта дама? – спросил ведущий у Дунчиля. - Это моя жена, - с достоинством ответил Дунчиль и посмотрел на длинную шею дамы без воротника с некоторым отвращением. - Мы потревожили вас, мадам Дунчиль, - отнёсся к даме конферансье, - вот по какому поводу… Мы хотели вас спросить, нет ли у вашего супруга ещё валюты. - Он тогда всё сдал. - Так. – сказал артист, - ну, что же, раз так, так так. если он всё сдал, то надлежит его немедленно отпустить, как птицу, на свободу. Что ж поделаешь! Вы свободны, Сергей Герардович! – И артист сделал царственный жест. Дунчиль спокойно и с достоинством повернулся и вышел к кулисе. - Одну минуточку! – остановил его конферансье. – Позвольте мне на прощание показать вам фокус. – И опять хлопнул в ладоши. И тут чёрный задний бархат раздвинулся, и на сцену вышла юная красавица в бальном платье, держащая в руках золотой подносик, на котором лежала толстая пачка, перевязанная конфетной лентой, и бриллиантовое колье, от которого во все стороны прыгали си7ние, жёлтые и красные огни. Дунчиль отступил на шаг и покрылся бледностью. Зал замер. - Восемнадцать тысяч долларов и колье в сорок тысяч золотом, - торжественно объявил артист, - хранил Сергей Герардович Дунчиль в городе Харькове в квартире своей любимицы Иды Геркуловны Вормс (в романе Ворс), которую мы имеем удовольствие видеть перед собой и которая любезно помогла нам обнаружить эти бесцельные для частного лица сокровища. Красавица улыбаясь, сверкнула зубами, и мохнатые её ресницы дрогнули. - А под вашею полной достоинства личиною, - отнёсся артист к Дунчилю, - скрывается жадный паук и поразительный охмуряло и врун. Вы извели всех за полтора месяца своим идиотским упрямством! Ступайте же теперь домой, и пусть тот ад, который устроит вам ваша супруга, будет вам наказанием. Тут супруга Дунчиля воскликнула: «О, негодяй…» (она обращается к артисту, который очевидно возводит клевету на её мужа, нарушая какие-то договорённости между ними; в романе этот невольный возглас отсутствует) - а Дунчиль качнулся и едва не упал, если бы чьи-то услужливые руки не подхватили его под руки. Но тут рухнул внезапно чёрный (характеризующий цвет занавеса позже автор не будет использовать) занавес спереди и скрыл всех бывших на сцене. Бешенные рукоплескания потрясли зал так, что Никанору Ивановичу показалось, будто запрыгали огни в люстре. А когда передний чёрный занавес ушёл вверх, на сцене оказался артист в одиночестве. Он сорвал второй залп рукоплесканий, раскланялся и заговорил: - Вот, вы видели в лице этого Дунчиля типичного осла. Ведь я же говорил на прошлой нашей программе, что хранение валюты является бессмыслицей. Использовать он её не может ни при каких обстоятельствах, уверяю вас. Он получает приличное жалование, чудно зарабатывает. Так вот нет же: вместо того, чтобы тихо, мирно, без всяких неприятностей сдать валюту и камни, добился-таки корыстный болван того, что был разоблачён при всех и нажил крупнейшую семейную неприятность. Итак, ВТО сдаёт? Нет желающих? В таком случае следующим номером нашей программы известный артист драмы Бурдасов Илья Потапович исполнит отрывки из «Скупого рыцаря» поэта Пушкина! Обещанный Бурдасов не замедлил появиться на сцене и оказался пожилым, бритым, во фраке и белом галстуке (в романе слово «галстук» автор перепишет с другим окончанием «галстух», как бы подчёркивая этим словом плебейское происхождение и невежество новоявленного привилегированного сословия; впрочем, быть может, так выражался И.В.Сталин?..). Без всяких предисловий он скроил мрачное лицо, сдвинул брови и заговорил ненатуральным голосом, глядя на золотой колокольчик: - Как молодой повеса ждёт свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой … Далее Бурдасов рассказал о себе много нехорошего. Никанор Иванович, очень помрачнев, слышал, как Бурдасов признавался в том, что какая-то несчастная вдова, воя, стояла перед ним на коленях под дождём, но не тронула чёрствого сердца артиста. Никанор Иванович совсем не знал до этого случая поэта Пушкина, хоть и произносил, и нередко, фразу: « «А за квартиру Пушкин платить будет?» - и теперь познакомившись с его произведением, сразу как-то загрустил, задумался и представил себе женщину с детьми на коленях и невольно подумал: «Сволочь этот Бурдасов!» А тот, всё повышая голос, шёл дальше и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе отвечал, причём называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», а то на «ты». Понял Никанор Иванович только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!» - повалившись после этого на пол, хрипя и срывая с себя галстук (и здесь в романе будет выправлено «галстух»). Умерев, он встал, отряхнул пыль с фрачных коленей. Поклонился, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и при жидких аплодисментах удалился, а конферансье заговорил так: - Ну-с, дорогие валютчики. Вы прослушали в замечательном исполнении Ильи Владимировича Акулинова (в романе автор даст ему имя Куролесов Савва Потапович) «Скупого рыцаря». Рыцарь этот надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдёт ещё многое приятное в этом же роде. Но, как видите, ничего этого не случилось, нимф никаких не было, и мызы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил он очень скверно, помер от удара на своих сундуках с валютой. Предупреждаю вас ещё раз, что и с вами будет так же плохо, а может быть, и ещё хуже, если вы не сдадите валюты! И тут в лампах загорелся зловещий фиолетовый свет, отчего лица у зрителей стали как у покойников, и во всех углах закричали страшные голоса в рупорах: - Сдавайте валюту! Сдавайте! Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только, когда зал осветился опять светом обычным, раздался застенчивый голос: - Я сдаю валюту! - Милости прошу на сцену, - вежливо сказал конферансье. Заслоняя снизу рукою лицо от рампы. И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, не брившийся, судя по лицу, около трёх недель. - Ваша фамилия, виноват? – очень вежливо осведомился конферансье. - Канавкин Николай, - застенчиво сказал появившийся. - А! Молодец, Канавкин Николай! – воскликнул конферансье. – Я всегда это утверждал! (это обличительное утверждение, из которого следует, что Канавкин признаётся под давлением следователей, в романе автор вычеркнет) Итак?.. - Сдаю, - тихо сказал молодец Канавкин. - Сколько? - Тысячу долларов и двадцать золотых десяток. - Браво! Всё, что есть? Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из глаз артиста брызнули лучи, пронизывающие Канавкина насквозь, подобно рентгеновским. В зале перестали дышать. - Верю! – наконец воскликнул артист, гася свой взор. – Верю! Смотрите: эти глаза не лгут! Ведь сколько раз я говорил вам всем, что основная ваша ошибка в том, что вы недооцениваете значение глаз человеческих. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда. Вам задают внезапный вопрос, вы вздрагиваете, и вздрагиваете даже неприметно для вопрошающего, вы в одну секунду соображаете, что нужно сказать, чтобы скрыть истину, и говорите, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнётся, но, увы, поздно! Встревоженная вопросом истина со дна души прыгает на мгновение в глаза, и всё кончено. Она замечена, вы пойманы! Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист ласково спросил у Канавкина: - Ну, где же спрятаны? - У тётки моей, Пороховниковой, на Пречистенке… - А! – вскричал артист. – Это… постойте… у Клавдии Ильиничны, что ли? - Да, - застенчиво ответил Канавкин, - в переулке… - Ах, да, да, да! Маленький особнячок, напротив палисадничек? Как же, знаю! А куда же вы их там засунули? - В погребе, в коробке из-под Эйнема. Гул прошёл по залу, артист всплеснул руками. - Видали ли вы что-нибудь подобное? – вскричал он. – Да ведь деньги же там заплесневеют, отсыреют! Мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу! Канавкин и сам понял, что проштрафился (в романе автор напишет ещё и «нагробил», чтобы отвлечь внимание читателей и цензоров от скрытого обличительного содержания), и повесил хохлатую голову. - Деньги, - продолжал артист, - должны храниться в госбанке, в сухих, специальных, хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в тёткином погребе, где их могут попортить крысы! Стыдно, Канавкин! Тот уж просто не знал, куда деваться, и только колупал пальцем борт своего засаленного пиджачка. - Ну ладно, - смягчился конферансье, - кто старое помянет… - И добавил неожиданно: - Да, кстати: за одним разом чтобы… у тётки самой… ведь тоже есть? А! Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и наступило молчание. - Э, Канавкин! – укоризненно-ласково заговорил конферансье. – А я-то хвалил его! А он, нате, взял да и засбоил! Нелепо это, Канавкин! Ведь говорил же я только что про глаза. Ну и видно, что у тётки есть валюта! Ну, чего ты меня зря терзаешь? - Есть! – залихватски крикнул Канавкин. - Браво! – крикнул конферансье. - Браво! – страшным рёвом отозвался зал. Когда утихло, конферансье торжественно поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой и в этой же машине приказал кому-то, высунувшемуся из-за кулис, заехать и доставить в женский театр тётку Клавдию Лукиничну. - Да, я хотел спросить, тётка-то не говорила, где свои прячет? – осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажжённую спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо. - Верю, верю, - отозвался артист, - эта старая сквалыга не то что племяннику, чёрту не скажет этого. Ну, что ж, попробуем нашими программами пробудить в ней понимание вещей истинных. Быть может, ещё не все струны сгнили в её ростовщичьей душонке. Всего доброго, Загривов! (в романе под этой фамилией автор заявит автора популярных скетчей, члена Массолита; здесь, возможно, нереализованный поворот сюжета для путаницы) И счастливый Канавкин исчез, а артист осведомился, нет ли ещё желающих сдать валюту, и получил в ответ молчание. - Чудаки, ей-богу, - пожав плечами, сказал артист, и занавес скрыл его. Лампы погасли, некоторое время была тьма, и во тьме нервный тенор пел в рупоре: «Там груды золота лежат, и мне они принадлежат…» Откуда-то издалека донёсся аплодисмент. - В женском театре дамочка какая-то сдаёт, - пояснил огненнобородый Никанору Ивановичу и, вздохнув, прибавил: - Эх, кабы не гуси мои! У меня, мил человек, гуси бойцовые. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, требует ухода… Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь… - И он опять завздыхал. Тут зал осветился поярче, и вдруг из всех дверей посыпались в зал повара в белых колпаках и халатах с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным чёрным хлебом. Зрители оживились. Весёлые повара шныряли между театралами, разливали суп в миски, раздавали хлеб. - Ужинайте, ребята, - кричали повара, - и сдавайте валюту. Чего зря сидеть здесь? Чего вам эту баланду хлебать. Поехал домой, выпил, закусил. Хорошо. - Ну, чего засел здесь? – обратился непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновым от вечного жара лицом, протягивая Никанору Ивановичу миску, в которой в жидкости плавал одинокий капустный лист. - Нету! Нету! Нету у меня! – страшным голосом прокричал Никанор Иванович. – Понимаешь, нету! Нету валюты! - Нету? – грозным басом взревел повар. – Нету? – женским ласковым голосом спросил. – Нету, успокойтесь, успокойтесь, - забормотал он, превратился в фельдшерицу Прасковью Васильевну, стал трясти ласково плачущего Никанора Ивановича за плечо. Тот увидел, как растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь слёзы разглядел свою комнату в лечебнице и двух в белом, но вовсе не развязных поваров, сующихся со своими советами, а доктора и фельдшерицу. Та держала в руках не миску, а тарелочку, покрытую марлей, на которой лежали шприц и ампула. - Ведь это что же, - бормотал Никанор Иванович, пока ему делали укол, - нету у меня и нету! Пусть Пушкин им сдаёт валюту. А у меня нету. Я ведь не артист, и на сцене мне не нравится. Не люблю я театра. Тьфу, будь он проклят! (в романе слов о сцене, то есть о представлении себя сумасшедшим, автор не использует, вероятно, потому, что они показались ему слишком очевидными) Нету! - Нету, нету, - успокаивала добрая Прасковья Васильевна, - а на нет и суда нет. Никанор Иванович быстро успокоился после укола и заснул без сновидений. Но тревога, быть может, благодаря выкрикам его, передалась в 121-ю комнату, где больной начал опять искать свою голову, и в 118-ю, где забеспокоился неизвестный мастер и в тоске заломил руки, вспомнив горькую ночь, осеннюю бурю-непогоду, развившиеся волосы жены. Из 118-й тревога по балкону перелетела к Ивану, и он опять заплакал (позже автор номер одной комнаты исправит со 121-ой на 120-ую, возможно, это связано с конкретным расположением палат в определённой клинике, которую посещал М.А.Булгаков, но напрашивающиеся слово «палата» он подчёркнуто не станет употреблять). И всех пришлось успокаивать врачу. И они успокоились. Позднее всех засыпал Иван, когда над рекой уже светало. К Ивану успокоение после лекарства, наполняющего всё тело, приходило, как сладкая волна, накрывающего его всего. Тело его облегчалось, а голову обдувала тёплым ветром дрёма. И он заснул, и последним, что он слышал наяву, было предрассветное щебетание птиц в лесу. Ивану стала сниться Лысая Гора, над которой уже опускалось солнце… |
|
|
![]() ![]() |
Текстовая версия | Сейчас: 1.7.2025, 15:08 |