![]() |
Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )
![]() |
![]()
Сообщение
#1
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Начинаю публиковать главы из шестой редакции.
Глава XIII ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ …. – Я – мастер, - сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он – мастер, - Она своими руками сшила её мне, - таинственно добавил он. - А как ваша фамилия? - У меня нет больше фамилии, - мрачно ответил странный гость, - я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней! Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ. История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев (позже эта цифра сократится до двух лет, вероятно, автор не захотел прямо связывать эту дату с датой возврата А.М.Горького из эмиграции, которая приходится на 1932-ой год, потому что работать над «Кратким курсом ВКП(б)» он станет только в 1934-ом году, как и получается в романе; да и трудно прожить такой долгий срок на 100 000 рублей в СССР без постоянной работы), а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей. - Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость. – Я эту облигацию, которую мне дали в музее. Засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён. Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате. - Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я видел редко, редко чьи-нибудь чёрные ноги, слышал сухой хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег! - Это верно, - согласился внимательный Иван. - Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат». Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы.. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно. И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз. Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт, и я никогда её больше не увижу. И тогда заговорила она. - Нравятся ли вам эти цветы? Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос, и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен. Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил: - Нет. Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина. - Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно. Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым. - Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я и прочистил голос. - А какие? - Я розы люблю. Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнул их, тогда я понёс их в руках. Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так: - Это опасный переулок. – Видя моё недоумение, пояснила: - Здесь может проехать машина, а в ней человек… Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки. Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом. Любовь поразила нас, как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москва-реке и встретились. Майское солнце светило приветливо нам. И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой. Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон ненужный мне. Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бинтами, стянутыми стальными пряжками. Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, чёрный шёлк, заслонявший свет, исчезал, я шёл ей открывать. Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так и никогда и не бывает. Не знал её муж, не знали знакомые. В стареньком особняке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая-то женщина, но имени её не знали. - А кто же такая она была? – спросил Иван, заинтересовавшись этой любовной историей. Гость сделал жест, означавший – «ни за что, никогда не скажу», и продолжил свой рассказ. Ивану стало известно, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что не могли уже жить друг без друга. Иван представлял себе уже ясно и две комнаты в подвале особняка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потёртую мебель в первой, бюро, на нём часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашенного пола до закопчённого потолка, и печку. Диван в узкой второй и опять-таки книги, коврик возле этого дивана, крохотный письменный стол. Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек. Иван узнал из рассказа гостя. Как проводили день возлюбленные. Она приходила и надевала фартук, и в той узкой передней, где помещался умывальник, а на деревянном столе керосинка, готовила завтрак, и завтрак этот накрывала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюблённые растапливали печку и завтракали при огневых отблесках, игравших на хрустальных рюмках с красным вином. Кончились грозы, настало душное лето, и в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы. Герой этого рассказа работал как-то лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и героиню. - Право, временами я начинал ревновать её к нему, - шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану. Как выяснилось, она, прочитав исписанные листы, стала перечитывать их, сшила из чёрного шёлка вот эту самую шапочку. Если герой работал днём, она, сидя на карточках у нижних полок или стоя на стуле у верхних в соседней комнате, тряпкой вытирала пыльные корешки книг с таким благоговением, как будто это были священные и бьющиеся сосуды. Она подталкивала его и гнала, сулила славу и стала называть героя мастером. Она в лихорадке дожидалась конца, последних слов о прокураторе Иудеи, шептала фразы, которые ей особенно понравились, и говорила, что в этом романе её жизнь. И этот роман был дописан в августе. Героиня сама отнесла его куда-то, говоря, что знает чудную машинистку. Она ездила к ней проверять, как идёт работа. В конце августа однажды она приехала в таксомоторе, герой услышал нетерпеливое постукивание руки в чёрной перчатке в оконце, вышел во двор. Из таксомотора был выгружен толстенный пакет, перевязанный накрест, в нём оказалось пять экземпляров романа. Герой долго правил эти экземпляры, и она сидела рядом с резинкой в руках и шёпотом ругала автора за то, что он пачкает страницы, и ножичком выскабливала кляксы. Настал, наконец, день и час покинуть тайный приют и выйти с этим романом в жизнь. - И я вышел, держа его в руках, и тогда кончилась моя жизнь, - прошептал мастер и поник головой, и качалась долго чёрная шапочка. Мастер рассказал, что он привёз своё произведение в одну из редакций и сдал его какой-то женщине, и та велела ему прийти за ответом через две недели. - Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда всё уже кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю его с содроганием и ненавистью! – прошептал торжественно мастер и поднял руку. Действительно, того, кто называл себя мастером. Постигла какая-то катастрофа. Он рассказал Ивану про свою встречу с редактором. Редактор этот чрезвычайно изумил автора. - Он смотрел на меня так, как будто у меня флюсом раздуло щёку, как-то косился и даже сконфуженно хихикал. Без нужды листал манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он стал спрашивать, кто я таков и откуда взялся, давно ли я пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал совсем идиотский вопрос: как это так мне пришла в голову мысль написать роман на такую тему? Наконец он мне надоел, и я спросил его напрямик: будет ли печатать роман или не будет? Тут он как-то засуетился и заявил, что сам решить этот вопрос не может, что с этим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Я ушёл и через две недели получил от той самой девицы со скошенными к носу от постоянного вранья глазами … - Это Лапшённикова, секретарь редакции, - заметил Иван, хорошо знающий тот мир, что так гневно описывал его гость. - Может быть, - отрезал тот и продолжал: - …да, так вот от этой девицы получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрёпанный. Девица сообщила, водя вывороченными глазами мимо меня, что редакция обеспечена материалом уже на два года вперёд и поэтому вопрос о напечатании Понтия Пилата отпадает (нет смысла брать на читку роман мастера при такой загрузке издательства и редакции, как и нет никакого резона оправдываться в отказе членам редакционной коллегии). И мой роман вернулся туда, откуда вышел. Я помню осыпавшиеся красные лепестки розы на титульном листе и полные раздражения глаза моей жены (в романе автор поправит свою неточность и напишет «подруги», но выражение глаз он наоборот ещё дополнительно выделит). Далее, как услышал Иван, произошло нечто внезапное и страшное. Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась «Вылазка врага» и где Ариман предупреждал всех и каждого, что он, то есть наш герой, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа. - А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша фамилия? - Оставим, повторяю, мою фамилию, её нет больше, - ответил гость, - дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор её предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал её протащить (опять это проклятое слово!) в печать. Остолбенев от этого неслыханного слова «пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна Латунского, а другая подписанная буквами «М.З.» Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлёкся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мной с мокрым зонтиком в руках и с мокрыми же газетами. Глаза её источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского! Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал. - Настали безрадостные осенние дни, - продолжал гость, - чудовищная неудача с этим романом как бы выкинула у меня часть души. По существу говоря, мне больше нечего было делать, и жил я от свидания к свиданию. И вот в это время случилось что-то со мною. Чёрт знает что, в чём Стравинский, наверное, давно уж разобрался. Именно, нашла на меня тоска и появились какие-то предчувствия. Статьи, заметьте, не прекращались. Клянусь вам, что они смешили меня. Я твёрдо знал, что в них нет правды, и в особенности это отличало статьи Мстислава Лавровича (а он писал о Пилате и обо мне ещё два раза). Что-то удивительное фальшивое, неуверенное чувствовалось буквально в каждом слове его статей, несмотря на то, что слова все были какие-то пугающие, звонкие, крепкие и на место поставленные. Так вот, я, повторяю, смеялся, меня не пугал ни Мстислав, ни Латунский. А между тем, подумайте, снизу, где-то под этим, подымалась во мне тоска. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу (в романе этот абзац автор составит более конкретно). Моя возлюбленная изменилась. Она похудела и побледнела и настаивала на том, чтобы я, бросив всё, уехал бы на месяц на юг. Она была настойчива, и я, чтобы не спорить, совершил следующее – вынул из сберегательной кассы последнее, что оставалось от ста тысяч, - увы – девять тысяч рублей. Я отдал их ей на сохранение, до моего отъезда, сказав, что боюсь воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя что-то в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и никогда я не уеду. В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстислава, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажёг свет. Передо мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещился спрут. Малодушие моё усиливалось, явилась дикая мысль уйти куда-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвращение. Тогда я понял, что дело моё плохо. Чтобы проверить себя, я отодвинул занавеску и глянул в оконце. Там была чёрная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнёт вливаться в моё убежище. Я тихо вскрикнул, задёрнул занавеску, зажёг все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, её любимого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не оттого, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пытался вызвать её. Я знал, что это она – единственное существо в мире – может помочь мне. Я сидел, съёжившись на полу у печки, жар обжтгал мне лицо и руки, и шептал: - Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди! Но никто не шёл. Гудело в печке, и в оконца нахлёстывал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изредка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ставил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман погибал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры (в романе автор вычеркнет запись о машинописных экземплярах). Я отгрёб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова всё-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче. В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце моё прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошёл отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо: - Кто там? И голос, её голос, ответил мне: - Это я. Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом. Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слова: - Ты… ты, - и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горький плач: - Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опоздала… он уехал, его вызвали телеграммой… (беда в том, что она не смогла встретиться с кем-то, кто бы мог повлиять на продвижение романа; в романе этой уточняющей фразы уже не будет) и я прибежала… я прибежала! Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спросила: - Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его? Я помолчал, глядя на валявшиеся обожжённые листы, и ответил: - Я всё возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно. Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе её был ужас: - Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спасу… Что же это такое? Боже! Я не хотел её пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всём, рассказал, как обвил меня чёрный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше не видеть не мог, он мучил меня. - Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел её вспухшее от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя вылечу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь! (то есть мастер перепишет роман в соответствии с требованиями цензуры; этого выражения в романе автор уже не оставит) Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр! Она скалилась от ярости, что-то ещё бормотала. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все её действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучительно для неё, она хотела остаться у меня, но сделать этого не могла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела её близкая приятельница, и умчалась, изумив дворника (все эти сентиментальные романтические подробности автор в романе использовать не станет). - Как приходится платить за ложь, - говорила она, - и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть может, ты не хочешь этого? - Ты никогда не придёшь ко мне, - тихо сказал я, - и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною. - Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, - с великою верою произнесла она, - брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Ещё пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда (в романе она обещает вернуться утром, чтобы погибнуть вместе с мастером). Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ничего дурного не сделал мне. И, наконец, мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда (автор в романе вычистит патетику из речи мастера, потому что они ещё встретятся). Последнее, что я помню в жизни, - это полосу света из моей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапочки и её глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека (отчаянный взгляд сломленного горем человека в романе автор сменит на решительный, который более подходит состоянию Маргариты, бросающейся в отчаянии на встречу с цензорами сама лично, тем самым, раскрывая свои истинные чувства в отношении мастера). Потом помню чёрный силуэт, уходящий в непогоду с белым свёртком. На пороге во тьме я задержал её, говоря: - Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один… - Ни за что! – это были её последние слова в жизни. - Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Беспокойная ночка сегодня. Слышите? Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решёткой. Иван слышал, как прокатились мягкие колёсики по коридору, слабенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул… Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что ещё одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову. Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному. - Дальше! – попросил Иван. Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокойная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому начал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказывал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рассказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был тёмен, луна ушла с него. Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче: - Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько со страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвышались за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно прикрытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещённые мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это всё, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живёт в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь. Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испугала собака, я перебежал от неё на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти наполненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся приближаться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас! - Но вы же могли дать знать ей, - растерянно сказал Иван, - ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги? - Не сомневаюсь в этом, - сухо ответил гость, - но вы, очевидно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отшатывающийся от людей. Душевнобольной. - Вы шутите, мой друг! - Нет, оскалившись, воскликнул больной, - на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физического холода человек, но сделать её несчастной… нет! На это я не способен! Иван умолк. Новый Иван в нём сочувствовал гостю, сострадал ему. А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и со слезами: - Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно… - Но вы бы выздоровели… - робко сказал Иван. - Я неизлечим, - глухо ответил гость, - я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернёт меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше. Тут глаза гостя вспыхнули, и слёзы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев. - Нет, - забывшись, почти полным голосом вскричал он, - нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в неё. Я уж повисну, повисну… - Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ. - Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошёл… Безумие. За городом я, наверно, замёрз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошёл, и шофёр, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили. И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нём, но для одного человека хватит… Решётка, лето идёт, на ней завьётся плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания! - Скажите мне, что было дальше, дальше, - попросил Иван, - про Га-Ноцри… - Нет, - опять оскалившись, отозвался гость уже у решётки, - никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу. И раньше, чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решётка, и гость исчез. |
|
|
![]() |
![]()
Сообщение
#2
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Глава XVI
…………….. ……………... Глава XVII БЕСПОКОЙНЫЙ ДЕНЬ. В бою, когда из строя выходит командир, команда переходит к его помощнику; если выбывает и тот, отряд принимает следующий за ним по должности. Но ежели и он выбывает? Кратко же говоря, расхлёбывать последствия всего того, что накануне произошло в Варьете, пришлось бухгалтеру Василию Степановичу Загривову. Положение его было тягостное, и ухудшалось оно тем, что вся команда его находилась в полном смятении, близком, пожалуй, к панике. Команда эта, то есть сам бухгалтер, счётовод, машинистка, кассирша, курьеры, капельдинеры и уборщицы, - словом, никто не находился на своём месте, никто не работал, а все торчали на подоконниках, глядя на то, что происходит на площади под стенами Варьете. А происходило то, что и предвидел Римский (в романе отсутствует ссылка предвидение Римского). У стены Варьете лепились в два ряда тысячная очередь ожидающих открытия билетной кассы, которое должно было состояться ровно в полдень. В голове этой очереди с загадочными лицами находилось около двадцати московских барышников. Очередь шумела, привлекала внимание струившихся мимо граждан, в очереди вскипали зажигательные рассказы о вчерашнем невиданном сеансе чёрной магии. Эти же рассказы вконец разложили и самое команду и привели в величайшее смущение Василия Степановича, который накануне на спектакле не был. В самом деле, капельдинеры шушукались, глаза у них ходили колесом. Многие из них вчера поймали по нескольку червонцев. Надо сказать правду, все мы люди! Один из них сегодня утром, идя на работу, мысленно перекрестился и спросил три пачки «Риону» в табачном киоске. Прошло. Получив сдачу и три пачки, он почувствовал какое-то сладостное томление и рассказал об этом приятелю из бельэтажной вешалки. Тот изменился в лице и признался, что сам побывал уже в гастрономе, но еле унёс оттуда ноги. Кассирша с визгом швырнула ему бумажку обратно, крича: - Это вы что же, гражданин, суёте в кассу? Вы думаете, что я слепая? Посмотрите, граждане!.. Глянул: возвращают ему ярлык от «Абрау-Дюрсо» (полусухое). Отоврался, сказал, что ярлык лежал в кошельке у него случайно, а что он близорукий, и пришлось отдать настоящий червонец, чтобы замять это дело. Наивно было бы думать, что только эти двое пробовали менять; уж очень смиренные, загадочные [лица] были у капельдинеров. И при этом некоторые грустные, у других же весёлые. Кассиршу и Василия Степановича совершенно сбили с панталыку те же капельдинеры, рассказав о том, как в полночь бегали по площади чёрт знает в чём гражданки, и прочее в этом же роде. К десяти часам утра очередь так взбухла, что о ней достигли слухи до милиции, и надо отметить, что с удивительною быстротою были присланы конные наряды, которые привели её в порядок, если, конечно, порядком можно назвать змею в два ряда, тянущуюся до Кудринской площади. Сама по себе уже эта змея представляла великий соблазн и приводила население в полное изумление. Но это, конечно, ещё далеко не всё. В тылу театрального отряда с девяти часов утра непрерывно звонили телефоны в кабинете Лиходеева, в кабинете Римского, в бухгалтерии, в кассе и в кабинете Варенухи. Требовали Лиходеева, Варенуху, Римского: Василий Степанович сперва отвечал что-то, отвечала и кассирша, бурчали что-то в телефоны и капельдинеры – «не прибыли ещё», а потом вовсе перестали отвечать, потому что отвечать было решительно нечего. Говорили «Лиходеев на квартире», а отвечали из города, что на квартиру звонили, а оттуда отвечают, что Лиходеев в Варьете. Позвонила взволнованная дама, стала требовать Римского, ей посоветовали позвонить жене его, а трубка, зарыдав, ответила, что она и есть жена и что Римского нигде нету! Начиналась какая-то чепуха. Уборщица всем уже рассказала, что, явившись в кабинет финдиректора убирать, увидела, что дверь настежь, лампы горят, окно разбито, стул валяется на полу и никого нету. В одиннадцатом часу ворвалась в Варьете мадам Римская. Не стоит описывать эту грустную и шумную сцену. А в половине одиннадцатого явилась и милиция. Первый же и совершенно резонный её вопрос был: - Что у вас тут происходит, граждане? В чём дело? Команда отступила, выставив вперёд бледного, взволнованного Василия Степановича. Клубок начал разматываться мало-помалу. Пришлось, наконец, назвать вещи своими именами и признаться, что администрация Варьете в лице директора, финдиректора и администратора пропала и находится неизвестно где, что конферансье в психиатрической лечебнице, что сеанс вчера был, скажем прямо, скандальный, и так далее. Мадам Римскую отправили домой и более всего заинтересовались рассказом уборщицы о брошенном на ночь в беспорядке кабинете с разбитым стеклом в окне, и через короткое время в здании Варьете через чёрный ход появилась цвета папиросного пепла собака с острыми ушами и умными глазами в сопровождении двух лиц в штатской одежде. Разнёсся среди служащих Варьете слух, что пёс – не кто иной, как Тузбубён, известный не только в Москве, но и далеко за пределами её. И точно, это был Тузбубён! Его пустили, и пёс пошёл к кабинету Римского. Служащие, притаившись в коридоре, выглядывали из-за углов, с нетерпением ожидая, что произойдёт. Произошло же следующее: легко, скачками поднявшись по лестнице во второй этаж, пёс направился прямо к кабинету финдиректора, но у дверей остановился и вдруг тоскливо и страшно взвыл. Его поведение вызвало недоумение у сопровождавших знаменитую розыскную собаку, а в души служащих вселило страх. Леденящий кровь вой повторился, его разносило по гулким коридорам, и трое капельдинеров почему-то запёрлись в уборных. Повыв, пёс вступил в кабинет Римского, а следом за ним сопровождающие, тут Тузбубён ещё более изумил всех. Шерсть на собаке встала торчком, в глазах появилась тоска, злоба и страх. Пёс зарычал, оскалив чудовищные желтоватые клыки, и зарычал на то кресло, которое уборщица нашла лежащим на полу и которое поставила на место. Затем Тузбубён лёг на брюхо и с тем же выражением тоски и в то же время ярости подполз к разбитому окну. Преодолев свой страх, он вдруг вскочил на подоконник и, задрав острую морду вверх, завыл дико и злобно на липу, ветви которой касались окна. Он не хотел уходить с окна, рычал, вздрагивал, порывался прыгнуть вниз. Его взяли на поводок вывели. Тогда он устремился к одной из мужских уборных в конце коридора, был впущен, передними лапами стал на унитаз, заглянул в него. В воде обнаружили клочки червонца, случайно не унесённые водою. Извлекли их, удивились: клочки оказались клочками газетной бумаги. Очевидно, сгоряча померещилось, что это червонец. Тем не менее что-то мрачное нависало над Варьете. От всех этих загадочных признаков веяло тёмной, неприятной уголовщиной. Опять Тузбубён пустили. На этот раз он пошёл быстро, но спокойно по коридору, потом по лестнице вниз и в конце концов вывел сопровождающего к пустой таксомоторной стоянке, дальше не пошёл. Пса вернули в Варьете, произошло маленькое совещание в кабинете Варенухи. Сопоставили момент окончания спектакля (без четверти двенадцать ночи) с расписанием ночных поездов. Мелькнули слова: «Ленинград… телеграмму…» Тузбубён увезли в машине. В это же время шёл разговор Василия Степановича с представителями милиции в кабинете Лиходеева. Знать ничего не знавший и ведать не ведавший бухгалтер думал только об одном, как бы доказать, что он ни в чему не причастен, ни в чём не виноват. Это, впрочем, сразу стало ясно. Вызывали в кабинет билетную кассиршу, капельдинеров, бывших на вчерашнем дурацком спектакле с переодеваниями и прочим. Капельдинеры говорили, что верно, летали червонцы, но что они к ним не прикасались, прекрасно понимая, что это непорядок и что ихнее дело не деньги ловить, а состоять при программках и билетах. Ихнее дело простое, ты покажи мне билет, я тебе место покажу, усажу, программка двадцать копеек, пожалуйте сдачи, и к стороне (кто же добровольно признается, что взял деньги, тем более, когда тебя могут объявить соучастником; вероятно, из-за очевидности такого поведения автор эту подробность вычеркнул из романа). Тем не менее ниточки тянулись к загадочному чёрному магу и тут же самым страшным образом обрывались в руках. Афиши-то были? Были. Но за ночь их заклеили тучею новых других. Откуда он взялся, маг-то этот? А кто ж его знает? Где договор? В столе у Римского нету, у Лиходеева нету и у Варенухи нету в столе вообще ничего нету, кроме перчатки с отрезанным пальцем. Позвонили в программный отдел зрелищ, затребовали Ласточкина, того самого, с которым должны были согласовывать программу, а его нету, он в Кисловодск вчера уехал. Ну, словом, чего ни спросишь, нету, нету, не знаем, не видели… кажись, было. А может, и не было? Может и не было! Тьфу! Курьерша, что дежурила у дверей, говорила, что всё время вчера молнии носили, ручку в двери оборвали. Много ль молний было? Много. И как молнию распечатают, так она и слышит, как Иван Савельевич так и крикнет: «Ах! Ах!» Где же эти молнии? Нету нигде никаких молний. Курьер Карпов, наконец, что-то путное сказал. Сказал, что слышал, как Степан Богданович говорил кому-то, что артист этот у него остановился. Ага. Послали, конечно, на квартиру к Лиходееву. - Да позвольте, - говорили Василию Степановичу, - ведь договор-то с ним заключали, с магом-то? - Не могу знать, - отвечал трясущимися губами бухгалтер. - Да ведь, ежели представление было, стало быть, договор был? - Всенепременно, - отвечал бухгалтер. - А если он был, так он должен был через бухгалтерию пройти? - Обязательно, - отвечал несчастный Василий Степанович. - И не проходил?! - Никак нет, - отвечал бухгалтер, разводя руками. То же подтверждали регистраторша, счётовод, машинистка. Перелистывали папку договоров: всё налицо: и конькобежцы, и велосипедисты, и жонглёры, а чёрной магии нету и следов. Как фамилия-то его? Мага то есть? Капельдинеры не знают! Билетная кассирша наморщила лоб, думала, думала, наконец, сказала: - Кажись, Во… Воланд. Опять, «кажись»! А может, и не Воланд. А может, и Фаланд. Звонили в иностранное бюро. Ни о маге, ни о каком Фаланде даже не слыхали, никакой маг не приезжал. А тут ещё с квартиры Лиходеева вернулись, сообщили, что никакой артист там не поселялся, да и Лиходеева самого вчера уже не было, а Груня, говорила соседка Аннушка, уехала в деревню под Воронеж к папане в отпуск. Аннушка тут же насплетничала, что Груня увезла с собою во какой мешок сахару-рафинаду, потому что, конечно, Лиходеев человек холостой, а Берлиоза задавило, ну, Грунька, конечно, и тащит… Её бормотание и слушать не стали (весь этот эпизод, характерный в голодные годы для прислуги, противоречил подчинённому Воланду положению Груни, поэтому автор его в романе вычеркнет). Выходило что-то совершенно несусветное: был вчера сеанс, а кто производил его – неизвестно! А дело, между прочим, шло к полудню. Ну, тут, натурально, пришлось распорядиться ясно, безоговорочно и точно. Никакого спектакля сегодня не будет. На дверях Варьете тут же была вывешена крупная надпись тушью по картону: «По случаю срочного ремонта сегодняшней спектакль отменяется». Послали и капельдинера, он об отмене объявил передовым в гигантской очереди. Произошло волнение, но и кончилось. И очередь стала разрушаться от головы к хвосту, но ещё час, примерно, нарушала порядок и мешала движению по Садовой. Двери Варьете заперли, следствие отбыло. Остались только дежурные. Бухгалтеру же Загривову предстояло выполнить две задачи. Срочно съездить в ведомство зрелищ и увеселений и доложить о том, что вот, мол, у нас какая история… Так вот, пришлите кого-нибудь на место Лиходеева… Тьфу ты! Навязалась забота! Второе: нужно было в финзрелищном секторе сдать вчерашнюю кассу 21 711 рублей. Василий Степанович упаковал кассу в газетную бумагу, бечёвкой обвязал пакет и, хорошо зная инструкцию, направился не к автобусу, а к таксомоторной стоянке, на которой стояло три машины. Лишь только шофёры увидели пассажира, спешащего с туго набитым портфелем к стоянке, как все трое сорвались с места и из-под носа у него уехали пустыми, почему-то при этом злобно оглядываясь. Загривов рот раскрыл. У стоянки он стоял дурак дураком, соображая, что бы значило такое бегство шоферов? Через три минуты подкатила пустая машина на стоянку, и лицо шофёра сразу перекосило, лишь только он увидел пассажира. - Свободна машина? – изумлённо кашлянув, спросил Василий Степанович. - Деньги покажите, - со злобой сказал шофёр, не глядя на бухгалтера. Поражённый бухгалтер вытащил, зажав портфель под мышкой, бумажник, показав шофёру червонец. Шофёр даже в лице изменился от злобы. - Не поеду! – сказал он и отвернулся. - Я извиняюсь… - начал бухгалтер, моргая глазами. - Трёшки есть? – буркнул шофёр. Поражённый изумлением бухгалтер вынул из бумажника две трёшки. - Садитесь! – крикнул шофёр так, как будто кричал «Вон!», и хлопнул по флажку счётчика так, что чуть не сломал его. Поехали. Набравшись смелости, бухгалтер спросил у свирепого возницы: - Сдачи, что ль, нету? - Полный карман сдачи, - заорал шофёр, и в зеркальце бухгалтер увидел его налившиеся кровью глаза, - третий случай со мною сегодня… Да и с другими было! Даёт какой-то сукин сын червонец… я ему сдачи шесть пятьдесят… Вылез сволочь!.. Через минут пять смотрю: бумажка с нарзанной бутылки! – Тут шофёр произнёс совершенно непечатные слова. – Другой на Зубовской… червонец… даю сдачи семь целковых… ушёл… полез в кошелёк… оттуда пчела… тяп за палец… ах ты… - шофёр произнёс непечатные слова, отняв от руля руку, показал распухший палец (возможно, автор обыгрывает тут русское выражение о кусающихся ценах), - а червонца нету! (непечатные слова)… Товарища моего на двадцать два рубля нагрели, другого ещё на тринадцать с полтиной… (непечатные слова)… Вчера в этом Варьете (непечатные слова) какая-то гадюка-фокусник с червонцами сеансик сделал (непечатные слова). Бухгалтер обомлел, съёжился и сделал такой вид, будто он самое слово «Варьете» слышит в первый раз, а сам подумал: «Ну и ну…» Приехали на Ильинку, расплатился Василий Степанович. Шофер мял трёшку, смотрел на свет, наконец, с ворчанием засунул в кошель. По счётчику выходило два семьдесят, но у Василия Степановича не хватило духу потребовать сдачи (автор вычеркнул абзац о расчёте с водителем машины, вероятно, посчитав его чрезмерным и излишним). Хорошо зная дорогу, бухгалтер затрусил по коридору управления, устремляясь туда, где находился заведующего, и уже по дороге понял, что попал не вовремя. Какая-то суматоха царила в управлении. Мимо бухгалтера пролетела курьерша со сбившимся на затылок платочком и с вытаращенными глазами. Она кричала: - Нету, нету, пиджак, штаны и ничегошеньки в пиджаке нету! Затем в отдалении кто-то разбил поднос с посудой, из секретарской комнаты, помещавшейся перед желанным кабинетом, выбежала вторая курьерша с пустым подносом и ложечкой, а за ней знакомый бухгалтеру заведующий 1-ым сектором. Заведующий был в таком состоянии. Что не узнавал людей. И куда-то брызнул. Ноги донесли удивлённого бухгалтера до секретарской комнаты, у дверей которой оказался один из служащих, прижавшийся к стене и глядящий на бухгалтера бессмысленно. У ног служащего валялась папка и рядом вывалившиеся из неё докладные бумаги. Бухгалтер заглянул в секретарскую и поразился. Первое, что он увидел, это припавшего к щели в полураскрытой двери кабинета какого-то служащего, который, присев на корточки, глядел в кабинет с таким страшным лицом, что бухгалтер остановился, колеблясь – входить ли ему? Из кабинета доносился грозный голос, несомненно принадлежащий Прохору Петровичу, самому заведующему. «Распекает, что ли?..» - подумал смятённый бухгалтер. И тут увидел другое: в кожаном кресле, закинув голову на спинку, безудержно рыдая, с мокрым платком в руке, лежала, вытянув ноги почти до средины секретарской, личный секретарь Прохора Петровича, красавица Сусанна Ричардовна Брокар (Святая Сусанна известна в истории, как красавица, которую безуспешно пытались соблазнить знатные старцы; Брокар – это фамилия известных парфюмеров 19-го века; вероятно, все эти оригинальные ассоциации и параллели не устроили М.А.Булгакова, поэтому в романе он выправит её имя и назовёт проще и обезличенно Анной Ричардовной, сохранив лишь бесстрашное и аристократическое отчество, к тому же остаться целомудренной, как Сусанна, после общения с чекистами у неё шансов не было). Весь подбородок Сусанны Ричардовны был вымазан губной помадой, а по персиковым щекам ползли с глаз чёрные потоки ресничной краски. Увидев, что кто-то вошёл, секретарь вскочила, кинулась к бухгалтеру, вцепилась в лацканы его пиджака, стала трясти и кричать: - Слава Богу! Хоть один храбрый! Идите, идите к нему! Все разбежались, все предали! Все испугались! Я не знаю, что делать! И она потащила бухгалтера в кабинет, причём рот её полез к уху, а чёрная краска, смешанная со слезами, добежала до подбородка. Вовлечённый в кабинет бухгалтер, первым долгом уронил портфель и сейчас же его поднял, затем все мысли его перевернулись кверху ногами. И надо сказать, было от чего. За огромным письменным столом с массивной чернильницей, в роскошно недавно и заново отделанном кабинете с дубовой мебелью, кожей и занавесками на окнах сидел пустой костюм и не обмакнутым в чернила сухим пером водил по бумагам (описание кабинета явно взято из реальности, возможно, автор посчитал, что оно слишком узнаваемо и убрал его из романа, сохранив лишь детали). При костюме был галстук (в романе будет исправлено на «галстуХ»), в кармашке самопишущее перо, но не было над воротником головы, равно, как из манжет не выглядывали кисти рук. Костюм был погружён в работу и не замечал той кутерьмы, что царила кругом. Услышав шаги, костюм откинулся в кресле, и над воротником прозвучал хорошо знакомый бухгалтеру голос Прохора Петровича: - В чём дело, товарищ? Ведь на дверях же написано, что я не принимаю! Красавица секретарь взвизгнула и, ломая руки, вскричала: - Вы видите? Видите? Нету его! Нету! Верните! Что же это такое? В дверь кабинета кто-то сунулся, охнул и вылетел вон. Бухгалтер сидел на краешке кресла и чувствовал, как дрожат его ноги. Сусанна Ричардовна прыгала возле бухгалтера, терзая его пиджак, вскрикивала: - Я всегда, всегда останавливала его, когда он чертыхался, вот и дочертыхался! Красавица оставила пиджак бухгалтера, подбежала к письменному столу и музыкальным нежным голосом, немного гнусавым от слёз, воскликнула: - Проша! Где вы? - Это кто же вам тут «Проша»? – осведомился костюм надменно. - Не узнаёт! Не узнаёт! Доктора! – взрыдала секретарь. - Попрошу не рыдать в кабинете! – уже злясь, сказал вспыльчивый костюм в полоску и подтянул к себе свежую пачку бумаг, подцепив её отсутствующими пальцами. - Нет, не могу видеть этого! – закричала Сусанна Ричардовна и выбежала в секретарскую, а за нею, как пуля, вылетел и бухгалтер. - Вообразите, сижу, - рассказывала Сусанна Ричардовна, вцепившись в рукав бухгалтера и мотая Василия Степановича из стороны в сторону, - и входит кот. Чёрный, здоровый, как бегемот. Я, конечно, кричу ему «брысь». Он вон, и вдруг входит толстяк тоже с какой-то кошачьей мордой и говорит: «Это что же вы, гражданочка, посетителям «брысь» кричите? И прямо в кабинет к Прохору Петровичу, я за ним: «Вы с ума сошли?!» А он прямо, наглец, к Прохору Петровичу. Ну, тот, он добрейшей души человек, работает, как вол. Вспылил! «Вы чего, - говорит, - без доклада лезете? Я занят!» А тот, нахал, вообразите, развалился в кресле, улыбнулся и говорит: «А я, - говорит, - с вами по дельцу пришёл поговорить…» А? Ну, тут, знаете, терпение Прохора Петровича лопнуло, и он вскричал: «Да что же это такое? Вывести его, черти б меня взяли!» А этот, вообразите, улыбнулся и говорит: «Черти чтоб взяли? А что ж, это можно!» И, трах, я не успела вскрикнуть, смотрю: нету этого оборванца и костюм… Геее… - распялив совершенно потерявший всякие очертания рот, зарыдала Сусанна Ричардовна… Подавившись рыданием, она перевела дух, но понесла что-то совершенно несвязное, вроде того: - И пишет, пишет, пишет! С ума сойти! По телефону говорит… командует… костюм! Все разбежались… Зайцы! У меня руки трясутся! Пишет! Пишет! Да неужели же вы не понимаете?! Сусанна Ричардовна махала перед лицом бухгалтера руками, ногти которых были вымазаны красной краской, а тот только стоял и трясся. И тут судьба выручила бухгалтера. В секретарскую спокойной волевой походкой входила милиция в числе двух человек. Увидев их, красавица зарыдала пуще, тыча рукою в двери кабинета. - Давайте не будем рыдать, гражданка, - спокойно сказал первый, а бухгалтер, не помня как, выскочил из секретарской и через минуту уже был на свежем воздухе. В голове у него был сквозняк, в котором гудело что-то вроде: « Ого, го, го, го! Кот… Варьете… Ого, го…» Чтобы успокоиться немного, он путь до Ваганьковского переулка проделал пешком. Собственно говоря, другой бы более сметливый человек плюнул бы на дела и в сегодняшний день никуда бы более не совался, но Василий Степанович как будто взбесился – исполнить поручение! Казённых денег боялся, как огня, и решил, что сдаст их во что бы то ни стало (подробность об отношении бухгалтера к казённым деньгам, автор в романе убрал, как чрезмерную, очевидно, что в СССР выручка сдавалась строго по расписанию). Второе отделение городского зрелищного сектора помещалось во дворе, в облупленном от времени особняке, и известно было своими порфировыми колоннами в вестибюле. Но не колонны поражали в этот день посетителей сектора, а то, что происходило под колоннами и за ними, в комнатах сектора. Несколько посетителей, в числе их только что явившийся Василий Степанович, стояли в оцепенении и глядели на плачущую барышню за столиком, на котором лежала литература, продаваемая барышней. На участливые вопросы барышня только отмахивалась, а сверху и с боков из всех отделов сектора нёсся телефонный звон надрывавшихся по крайней мере двадцати аппаратов. Барышня вдруг вздрогнула, истерически крикнула «вот, опять!» и неожиданно запела дрожащим сопрано: - Славное море, священный Байкал! Курьер, показавшийся на лестнице, погрозил кому-то кулаком и запел в унисон с барышней незвучным тусклым баритоном: - Славься корабль, омулёвая бочка! Хор начал разрастаться, шириться, наконец, песня загремела во всех углах сектора. В ближайшей комнате № 6 счётно-проверочного отдела выделялась мощная с хрипотцой октава. Аккомпанировал хору усилившийся треск телефонных аппаратов. - Гей, баргузин… пошевеливай вал!.. – орал курьер на лестнице, пытаясь вставлять между словами ругательства. Слёзы текли по лицу девицы, она пыталась стиснуть зубы, но рот её раскрывался сам собою, и она пела вместе с курьером: - Молодцу плыть недалечко! Поражало безмолвных посетителей, что служащие-хористы, рассеянные по разным местам сектора, пели очень ритмично и складно, как будто весь хор стоял, не спуская глаз с невидимого дирижёра. Прохожие иногда останавливались у решётки в переулке, удивляясь веселью, царящему в секторе, а жители трёхэтажного дома, выходившего сбоку сектора во двор, видимо, привыкли к пению и выглядывали из окон, хихикая и перекидываясь словами: - Опять загудели!.. Как только первый куплет пришёл к концу, пение стихло внезапно, опять-таки как бы по жезлу дирижёра. Курьер получил возможность выругаться, что и исполнил, и убежал куда-то. Тут открылись парадные двери, и в них появился гражданин в летнем пальто, из-под которого торчали полы белого халата, и милиционер. «Доктор, доктор…» - зашептали зрители. - Слава Богу! Примите меры, доктор, - истерически крикнула девица. Тут же на лестницу выбежал секретарь сектора и, видимо, сгорая от стыда и смущения, начал говорить, заикаясь: - Видите ли, доктор, у нас случай массового… какого-то… гипноза… что ли… так вот… - Он не докончил своей фразы, стал давиться словами и залился тенором, глядя, как глядит собака на Луну. - Шилка и Нерчинск… - Дурак! Дурак! – успела выкрикнуть девица, но объяснить, кого ругает, не успела, а и сама вывела руладу и запела про Шилку и Нерчинск. Недоумение разлилось по лицу врача, но он постарался скрыть его и сурово сказал секретарю: - Держите себя в руках. Перестаньте петь! По всему было видно, что секретарь и сам бы отдал Бог знает что, чтобы перестать, да перестать-то не мог и вместе с хором донёс через открытые окна до слуха прохожих весть о том, что в дебрях его не тронул прожорливый зверь… Тем временем появился санитар с ящиком, и, как только куплет кончился, девица первая получила порцию валериановых капель. Врач с санитаром убежали поить других, а девица рассказала о той беде, что стряслась в секторе. Видно, что насильственное пение, стыд, срам и слёзы до того истерзали девицу, что она не стеснялась в выражениях и кричала на весь вестибюль: «Пусть слышит!» Оказалось, что заведующий сектором… - Простите, гражданочка, - вдруг сказал бухгалтер, тронутый горем ближних, - кот к вам чёрный не заходил? И сам прикусил язык, опасаясь, что обнаружится его связь со вчерашним сеансом. - Какие там коты! – не стесняясь кричала девица. – Ослы у нас в секторе! Ослы! Оказалось, что заведующий сектором, «разваливший вконец искусства и развлечения» (по словам девицы), «в которых ничего не смыслит!», страдал манией организации всякого рода кружков. - Очки втирал начальству! – орала девица… В течение года он успел организовать кружки: по изучению Лермонтова, шахматно-шашечный, пинг-понга и верховой езды. К лету угрожал организацией кружка гребли на пресных водах и альпинистов. И вот сегодня в обеденный перерыв входит он… - Сияет, как солнце! – рассказывала девица, торопясь и икая после валерианки. – И ведёт под руку какого-то сукина сына, неизвестно откуда взявшегося, в клетчатых брючонках, пенсне треснувшее, рожа невозможная! И тут же отрекомендовал его всем как видного специалиста по организации хоровых кружков. Коровьёв по фамилии. (Бухгалтер насторожился.) Лица будущих альпинистов помрачнели, но заведующий тут же призвал их к бодрости, а организатор Коровьёв и пошутил, и поострил, и клятвенно заверил, что времени пение берёт самую малость… - На ходу, на ходу!.. А пользы от этого пения целый вагон. Ну, конечно, первые выскочили Фанов и Косарчук, известнейшие наши подхалимы, и объявили, что записываются. Ну, тут остальные убедились, что пения не миновать, стали записываться. Петь решили, так как всё остальное время было занято пинг-понгом и шашками, в обеденном перерыве. Заведующий, чтобы подать пример, объявил, что у него тенор, и далее всё пошло, как в скверном сне. Коровьёв поорал «до-ми-соль-до!», вытащил наиболее застенчивых из-за шкафов, за которыми они прятались от пения, Косарчуку сказал, что у того абсолютный слух, заныл, заскулил, просил уважить старого регента-певуна, стукал камертоном по пальцу, умолял грянуть «Славное море». Грянули. И славно грянули, Коровьёв понимал своё дело. Допели первый куплет, Коровьёв извинился, сказал: «Я на минутку», - и… исчез куда-то. Думали, что в уборную. Но прошло десять минут – его нету. Недоумение. Потом – радость: сбежал! И вдруг как-то само собой запели второй куплет, Косарчук повёл высоким хрустальным тенором. Спели. Коровьёва нету. Двинулись по своим местам, не успели сесть, как против своего желания запели. Остановиться! Не тут-то было. Пауза минуты три, и опять грянут. Тут сообразили, что – беда! Заведующий заперся у себя в кабинете. И вот… Тут девицын рассказ прервался. Валерианка ничего не помогала. Услужливые посетители совали девице стакан с водой, но пить она не могла, беря высокие чистые ноты. Здание сектора гремело, как оперный театр. Растерявшийся врач метался от одного певца к другому, наконец увидел, что так не управиться, и отправился к телефону. Через четверть часа подъехали три грузовика, и на них погрузился весь состав сектора во главе с совершенно убитым заведующим. Лишь только первый грузовик, качнувшись в воротах, выехал в переулок, служащие, стоящие на платформе и держащиеся друг за друга, раскрыли рты, и в переулке понеслась популярная песня. Второй грузовик подхватил, а за ним и третий. Так и поехали. Способ оказался умным и простым. Прохожие, летящие по своим делам, бросали на грузовики беглый взгляд и проносились мимо, полагая, что экскурсия едет за город. Таким образом, все грузовики без всякого соблазна выехали на шоссе и поехали в клинику профессора Стравинского. Задумчивый, качающий головой бухгалтер, стремясь избавиться от денег, пешком отломал ещё один конец на Петровку и явился в финотдел московского зрелищного сектора. Учёный уже опытом, он осторожно заглянул в продолговатый зал, где за матовыми стёклами с золотыми надписями сидели служащие. Но никаких признаков тревоги или какого-нибудь безобразия не обнаружил. Было тихо, как и полагалось в приличном учреждении. Бухгалтер всунул голову в то окошечко, на котором было написано «приём сумм», поздоровался с каким-то незнакомым ему, очевидно, новым служащим, ласково попросил приходный ордерок. Но служащий почему-то встревожился и спросил, не глядя на Василия Степановича: - А вам зачем? Бухгалтер изумился. - Хочу сдать сумму. - Одну минутку, - ответил служащий и мгновенно закрыл сеткой дыру в стекле. «Странно!» - подумал бухгалтер. Он слышал, что там идёт какое-то совещание, о чём-то тихо спорят, советуются. Изумление бухгалтера возросло. Впервые в жизни он встретился с таким обстоятельством, как здесь. Всем известно, как трудно получить деньги, всегда к этому могут найтись препятствия. Но в практике бухгалтера не было за тридцать лет службы случая, чтобы кто-нибудь у него, будь то учреждение, юридическое или частное лицо, затруднялся бы принять деньги. Сеточка отодвинулась, и опять бухгалтер прильнул к окошечку. - А у вас много ли? – спросил служащий. - Двадцать одна тысяча. - Ого, - ответил служащий и добавил: - Одну минуточку, - и опять закрылся. «Взбесился он, что ли?» - подумал бухгалтер. Но сеточка отодвинулась, высунулась рука с зелёной бумажкой. - Пишите ордер, - пригласили бухгалтера. Тот локтем придавил обременяющий его пакет и заполнил у окошечка ордерок, а затем стал развязывать верёвочку. Когда он распаковал свой груз, в глазах у него зарябило, он что-то промычал. Перед глазами его замелькали иностранные деньги. Тут были пачки канадских долларов, фунтов английских, гульденов голландских, лат латвийских, крон эстонских, иен японских… - Вот он, один из этих штукарей! – сказал грозный голос над онемевшим бухгалтером. И тут же Василия Степановича арестовали. |
|
|
![]() ![]() |
Текстовая версия | Сейчас: 1.7.2025, 14:54 |