![]() |
Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )
![]() |
![]()
Сообщение
#1
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Начинаю публиковать главы из шестой редакции.
Глава XIII ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ …. – Я – мастер, - сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он – мастер, - Она своими руками сшила её мне, - таинственно добавил он. - А как ваша фамилия? - У меня нет больше фамилии, - мрачно ответил странный гость, - я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней! Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ. История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев (позже эта цифра сократится до двух лет, вероятно, автор не захотел прямо связывать эту дату с датой возврата А.М.Горького из эмиграции, которая приходится на 1932-ой год, потому что работать над «Кратким курсом ВКП(б)» он станет только в 1934-ом году, как и получается в романе; да и трудно прожить такой долгий срок на 100 000 рублей в СССР без постоянной работы), а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей. - Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость. – Я эту облигацию, которую мне дали в музее. Засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён. Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате. - Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я видел редко, редко чьи-нибудь чёрные ноги, слышал сухой хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег! - Это верно, - согласился внимательный Иван. - Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат». Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы.. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно. И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз. Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт, и я никогда её больше не увижу. И тогда заговорила она. - Нравятся ли вам эти цветы? Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос, и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен. Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил: - Нет. Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина. - Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно. Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым. - Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я и прочистил голос. - А какие? - Я розы люблю. Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнул их, тогда я понёс их в руках. Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так: - Это опасный переулок. – Видя моё недоумение, пояснила: - Здесь может проехать машина, а в ней человек… Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки. Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом. Любовь поразила нас, как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москва-реке и встретились. Майское солнце светило приветливо нам. И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой. Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон ненужный мне. Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бинтами, стянутыми стальными пряжками. Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, чёрный шёлк, заслонявший свет, исчезал, я шёл ей открывать. Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так и никогда и не бывает. Не знал её муж, не знали знакомые. В стареньком особняке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая-то женщина, но имени её не знали. - А кто же такая она была? – спросил Иван, заинтересовавшись этой любовной историей. Гость сделал жест, означавший – «ни за что, никогда не скажу», и продолжил свой рассказ. Ивану стало известно, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что не могли уже жить друг без друга. Иван представлял себе уже ясно и две комнаты в подвале особняка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потёртую мебель в первой, бюро, на нём часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашенного пола до закопчённого потолка, и печку. Диван в узкой второй и опять-таки книги, коврик возле этого дивана, крохотный письменный стол. Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек. Иван узнал из рассказа гостя. Как проводили день возлюбленные. Она приходила и надевала фартук, и в той узкой передней, где помещался умывальник, а на деревянном столе керосинка, готовила завтрак, и завтрак этот накрывала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюблённые растапливали печку и завтракали при огневых отблесках, игравших на хрустальных рюмках с красным вином. Кончились грозы, настало душное лето, и в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы. Герой этого рассказа работал как-то лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и героиню. - Право, временами я начинал ревновать её к нему, - шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану. Как выяснилось, она, прочитав исписанные листы, стала перечитывать их, сшила из чёрного шёлка вот эту самую шапочку. Если герой работал днём, она, сидя на карточках у нижних полок или стоя на стуле у верхних в соседней комнате, тряпкой вытирала пыльные корешки книг с таким благоговением, как будто это были священные и бьющиеся сосуды. Она подталкивала его и гнала, сулила славу и стала называть героя мастером. Она в лихорадке дожидалась конца, последних слов о прокураторе Иудеи, шептала фразы, которые ей особенно понравились, и говорила, что в этом романе её жизнь. И этот роман был дописан в августе. Героиня сама отнесла его куда-то, говоря, что знает чудную машинистку. Она ездила к ней проверять, как идёт работа. В конце августа однажды она приехала в таксомоторе, герой услышал нетерпеливое постукивание руки в чёрной перчатке в оконце, вышел во двор. Из таксомотора был выгружен толстенный пакет, перевязанный накрест, в нём оказалось пять экземпляров романа. Герой долго правил эти экземпляры, и она сидела рядом с резинкой в руках и шёпотом ругала автора за то, что он пачкает страницы, и ножичком выскабливала кляксы. Настал, наконец, день и час покинуть тайный приют и выйти с этим романом в жизнь. - И я вышел, держа его в руках, и тогда кончилась моя жизнь, - прошептал мастер и поник головой, и качалась долго чёрная шапочка. Мастер рассказал, что он привёз своё произведение в одну из редакций и сдал его какой-то женщине, и та велела ему прийти за ответом через две недели. - Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда всё уже кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю его с содроганием и ненавистью! – прошептал торжественно мастер и поднял руку. Действительно, того, кто называл себя мастером. Постигла какая-то катастрофа. Он рассказал Ивану про свою встречу с редактором. Редактор этот чрезвычайно изумил автора. - Он смотрел на меня так, как будто у меня флюсом раздуло щёку, как-то косился и даже сконфуженно хихикал. Без нужды листал манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он стал спрашивать, кто я таков и откуда взялся, давно ли я пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал совсем идиотский вопрос: как это так мне пришла в голову мысль написать роман на такую тему? Наконец он мне надоел, и я спросил его напрямик: будет ли печатать роман или не будет? Тут он как-то засуетился и заявил, что сам решить этот вопрос не может, что с этим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Я ушёл и через две недели получил от той самой девицы со скошенными к носу от постоянного вранья глазами … - Это Лапшённикова, секретарь редакции, - заметил Иван, хорошо знающий тот мир, что так гневно описывал его гость. - Может быть, - отрезал тот и продолжал: - …да, так вот от этой девицы получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрёпанный. Девица сообщила, водя вывороченными глазами мимо меня, что редакция обеспечена материалом уже на два года вперёд и поэтому вопрос о напечатании Понтия Пилата отпадает (нет смысла брать на читку роман мастера при такой загрузке издательства и редакции, как и нет никакого резона оправдываться в отказе членам редакционной коллегии). И мой роман вернулся туда, откуда вышел. Я помню осыпавшиеся красные лепестки розы на титульном листе и полные раздражения глаза моей жены (в романе автор поправит свою неточность и напишет «подруги», но выражение глаз он наоборот ещё дополнительно выделит). Далее, как услышал Иван, произошло нечто внезапное и страшное. Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась «Вылазка врага» и где Ариман предупреждал всех и каждого, что он, то есть наш герой, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа. - А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша фамилия? - Оставим, повторяю, мою фамилию, её нет больше, - ответил гость, - дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор её предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал её протащить (опять это проклятое слово!) в печать. Остолбенев от этого неслыханного слова «пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна Латунского, а другая подписанная буквами «М.З.» Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлёкся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мной с мокрым зонтиком в руках и с мокрыми же газетами. Глаза её источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского! Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал. - Настали безрадостные осенние дни, - продолжал гость, - чудовищная неудача с этим романом как бы выкинула у меня часть души. По существу говоря, мне больше нечего было делать, и жил я от свидания к свиданию. И вот в это время случилось что-то со мною. Чёрт знает что, в чём Стравинский, наверное, давно уж разобрался. Именно, нашла на меня тоска и появились какие-то предчувствия. Статьи, заметьте, не прекращались. Клянусь вам, что они смешили меня. Я твёрдо знал, что в них нет правды, и в особенности это отличало статьи Мстислава Лавровича (а он писал о Пилате и обо мне ещё два раза). Что-то удивительное фальшивое, неуверенное чувствовалось буквально в каждом слове его статей, несмотря на то, что слова все были какие-то пугающие, звонкие, крепкие и на место поставленные. Так вот, я, повторяю, смеялся, меня не пугал ни Мстислав, ни Латунский. А между тем, подумайте, снизу, где-то под этим, подымалась во мне тоска. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу (в романе этот абзац автор составит более конкретно). Моя возлюбленная изменилась. Она похудела и побледнела и настаивала на том, чтобы я, бросив всё, уехал бы на месяц на юг. Она была настойчива, и я, чтобы не спорить, совершил следующее – вынул из сберегательной кассы последнее, что оставалось от ста тысяч, - увы – девять тысяч рублей. Я отдал их ей на сохранение, до моего отъезда, сказав, что боюсь воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя что-то в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и никогда я не уеду. В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстислава, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажёг свет. Передо мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещился спрут. Малодушие моё усиливалось, явилась дикая мысль уйти куда-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвращение. Тогда я понял, что дело моё плохо. Чтобы проверить себя, я отодвинул занавеску и глянул в оконце. Там была чёрная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнёт вливаться в моё убежище. Я тихо вскрикнул, задёрнул занавеску, зажёг все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, её любимого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не оттого, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пытался вызвать её. Я знал, что это она – единственное существо в мире – может помочь мне. Я сидел, съёжившись на полу у печки, жар обжтгал мне лицо и руки, и шептал: - Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди! Но никто не шёл. Гудело в печке, и в оконца нахлёстывал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изредка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ставил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман погибал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры (в романе автор вычеркнет запись о машинописных экземплярах). Я отгрёб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова всё-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче. В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце моё прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошёл отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо: - Кто там? И голос, её голос, ответил мне: - Это я. Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом. Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слова: - Ты… ты, - и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горький плач: - Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опоздала… он уехал, его вызвали телеграммой… (беда в том, что она не смогла встретиться с кем-то, кто бы мог повлиять на продвижение романа; в романе этой уточняющей фразы уже не будет) и я прибежала… я прибежала! Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спросила: - Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его? Я помолчал, глядя на валявшиеся обожжённые листы, и ответил: - Я всё возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно. Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе её был ужас: - Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спасу… Что же это такое? Боже! Я не хотел её пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всём, рассказал, как обвил меня чёрный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше не видеть не мог, он мучил меня. - Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел её вспухшее от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя вылечу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь! (то есть мастер перепишет роман в соответствии с требованиями цензуры; этого выражения в романе автор уже не оставит) Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр! Она скалилась от ярости, что-то ещё бормотала. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все её действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучительно для неё, она хотела остаться у меня, но сделать этого не могла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела её близкая приятельница, и умчалась, изумив дворника (все эти сентиментальные романтические подробности автор в романе использовать не станет). - Как приходится платить за ложь, - говорила она, - и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть может, ты не хочешь этого? - Ты никогда не придёшь ко мне, - тихо сказал я, - и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною. - Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, - с великою верою произнесла она, - брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Ещё пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда (в романе она обещает вернуться утром, чтобы погибнуть вместе с мастером). Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ничего дурного не сделал мне. И, наконец, мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда (автор в романе вычистит патетику из речи мастера, потому что они ещё встретятся). Последнее, что я помню в жизни, - это полосу света из моей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапочки и её глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека (отчаянный взгляд сломленного горем человека в романе автор сменит на решительный, который более подходит состоянию Маргариты, бросающейся в отчаянии на встречу с цензорами сама лично, тем самым, раскрывая свои истинные чувства в отношении мастера). Потом помню чёрный силуэт, уходящий в непогоду с белым свёртком. На пороге во тьме я задержал её, говоря: - Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один… - Ни за что! – это были её последние слова в жизни. - Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Беспокойная ночка сегодня. Слышите? Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решёткой. Иван слышал, как прокатились мягкие колёсики по коридору, слабенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул… Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что ещё одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову. Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному. - Дальше! – попросил Иван. Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокойная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому начал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказывал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рассказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был тёмен, луна ушла с него. Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче: - Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько со страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвышались за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно прикрытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещённые мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это всё, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живёт в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь. Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испугала собака, я перебежал от неё на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти наполненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся приближаться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас! - Но вы же могли дать знать ей, - растерянно сказал Иван, - ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги? - Не сомневаюсь в этом, - сухо ответил гость, - но вы, очевидно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отшатывающийся от людей. Душевнобольной. - Вы шутите, мой друг! - Нет, оскалившись, воскликнул больной, - на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физического холода человек, но сделать её несчастной… нет! На это я не способен! Иван умолк. Новый Иван в нём сочувствовал гостю, сострадал ему. А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и со слезами: - Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно… - Но вы бы выздоровели… - робко сказал Иван. - Я неизлечим, - глухо ответил гость, - я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернёт меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше. Тут глаза гостя вспыхнули, и слёзы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев. - Нет, - забывшись, почти полным голосом вскричал он, - нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в неё. Я уж повисну, повисну… - Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ. - Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошёл… Безумие. За городом я, наверно, замёрз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошёл, и шофёр, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили. И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нём, но для одного человека хватит… Решётка, лето идёт, на ней завьётся плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания! - Скажите мне, что было дальше, дальше, - попросил Иван, - про Га-Ноцри… - Нет, - опять оскалившись, отозвался гость уже у решётки, - никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу. И раньше, чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решётка, и гость исчез. |
|
|
![]() |
![]()
Сообщение
#2
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Глава XXV
… … … … … … Глава XXVI СТРЕЛЬБА В КВАРТИРЕ Когда Маргарита прочитала последние слова романа «… пятый прокуратор Иудеи…» и «…конец…», наступало утро. Слышно было, как во дворе на ветвях ветлы и двух лип вели беспокойный, быстрый разговор не унывающие никогда воробьи. Маргарита поднялась, потянулась и теперь только ощутила, как изломано её тело, как хочет она спать. Интересно отметить, что душевное хозяйство Маргариты находилось в полном порядке. Мысли её не были в разброде, её совершенно не потрясало то, что она провела ночь сверхъестественно, что видела бал у сатаны, что чудом вернулся мастер к ней, что возник из пепла роман её любовника, что был изгнан поганец и ябедник Алоизий Могарыч и мастер получил возможность вернуться в свой подвал. Словом, знакомство с Воландом не нанесло ей никакого психического ущерба. Всё было так, как будто так и должно быть. Она ощутила радость, а тело её усталость. Она вошла в соседнюю комнату, убедилась в том, что мастер спит мёртвым сном, погасила настольную лампу и сама протянулась на диванчике, покрытом старой простынёй. Через минуту она спала, и снов никаких в то утро она не видела. Подвал молчал, молчал весь маленький домишко застройщика. Тихо было и в переулке. Но в это время, то есть на рассвете субботы, не спал почти целый этаж в одном из московских учреждений, и окна в нём, выходящие на залитую асфальтом громаднейшую площадь, которую специальные машины, разъезжая с гудением, чистили щётками, светились полным ночным светом, борющимся со светом восходящего дня. Там шло следствие, и занято им было немало народу, пожалуй, человек десять в разных кабинетах (в романе автор предпочтёт людям десять кабинетов, в которых горел свет в лампах). Собственно говоря, следствие началось уже давно, со вчерашнего дня, пятницы, когда пришлось закрыть Варьете вследствие исчезновения его администрации и безобразий, происшедших накануне во время знаменитого сеанса чёрной магии. Теперь следствие по какому-то странному делу, отдающему совершенно невиданной не то чертовщиной, не то какой-то особенной, с какими-то гипнотическими фокусами уголовщиной, вступило в тот период, когда из разносторонних и путаннейших событий, происшедших в разных местах Москвы, требовалось слепить единый ком (в романе автор тут остановится, потому что оставшийся текст уже не нужен) и найти связь между событиями. А затем вскрыть сердцевину этого чёртова яблока. А также найти, куда, собственно, тянется нить от этой сердцевины. Не следует думать, что следствие работало мешкотно, этого отнюдь не было (редко применяемое слово «мешкотно», производное от слова «мешкать», то есть «медлить» или «кропотливо исследовать», автор пробует на возможность использования из-за его многозначительности, но позже оно ему не понадобится). Первый. Кто побывал в светящемся сейчас электричеством этаже, был злосчастный Аркадий Аполлонович Семплеяров, заведующий акустикой. Днём в квартире его, помещающейся у каменного моста, раздался звонок. Голос попросил к телефону Аркадия Аполлоновича. Подошедшая к аппарату супруга Аркадия Аполлоновича заявила мрачно, что Аркадий Аполлонович нездоров, лёг почивать и подойти не может. Однако подойти ему пришлось. На вопрос супруги, кто спрашивает Аркадия Аполлоновича, голос назвал свою фамилию. - Сию секунду… сейчас, сию минуту, - пролепетала обычно надменная супруга Аркадия Аполлоновича и как пуля полетела в спальню поднимать супруга с ложа, на котором лежал он, испытывая адские терзания при воспоминании о вчерашнем вечере. Правда, не через секунду, но через две минуты Аркадий Аполлонович (в романе автор напишет «четверть минуты», то есть через 15 секунд, но и это выглядит в данном случае мгновенно), в одной туфле на левой ноге, в белье, уже был у аппарата, внимательно слушая то, что ему говорят. Супруга, забывшая на эти мгновения омерзительное преступление супруга против верности, с испуганным лицуом высовывалась в дверь коридора, и тыкала туфлёй в воздух и шептала: - Туфлю надень!.. туфлю… На что Аркадий Аполлонович, отмахиваясь от жены босой ногой и делая зверские глаза ей, бормотал в телефон: - Да, да… Сейчас же выезжаю… Совершенно понятно, что после первого же разговора с Аркадием Аполлоновичем всё в том же этаже учреждения, разговора тягостного, ибо пришлось, увы, правдиво, как на исповеди, рассказывать попутно и про Милицу Андреевну Покабатько с Елоховской улицы, что, конечно, доставляло Аркадию Аполлоновичу невыразимые мучения. Само собой разумеется, что составление показаний Аркадия Аполлоновича с показаниями служащих Варьете, и главным образом курьера Карпова (в романе уже не будет такого откровенного указания на курьера Карпова, как штатного сотрудника НКВД, о наличии этой его служебной обязанности по замыслу автора читатели должны будут догадаться сами), немедленно проложило дорогу куда надо, именно в квартиру № 50 по Садовой в доме № 302-бис. И конечно, следствие ничуть не удовольствовалось сообщениями о том, что в кваритре Лиходеева никого нет, равно так же, как и всякими сплетнями Аннушки о том, что Груня украла мешок рафинаду (этой подробности о воровстве Груни, которая, как сотрудник НКВД, отправляется в Воронеж по поручению Воланда, в романе не будет, вероятно автор сочтёт эту мелочь несущественной и противоречивой). В квартире № 50 побывали ещё раз. И не только побывали, но и осмотрели её чрезвычайно тщательно, не пропустив даже каминов. Однако никого не нашли в ней. Собственно говоря, достаточно было семплеяровских показаний, карповских показаний, а также показаний раздетых гражданок, чтобы твёрдо установить короткий путь от сеанса к некоему артисту Воланду, тут же заняться им и так или иначе его разъяснить. Но дело чрезвычайно осложнилось тем, что не только в квартире № 50, не только вообще где-либо в Москве не обнаруживалось следов пребывания этого Воланда со своим ассистентом и чёрным котом, но, что хуже, никак не устанавливался самый факт его приезда в Москву! Решительно нигде он не зарегистрировался, нигде не предъявлял ни паспорта, ни каких-либо бумаг, и никто о нём ничего не слыхал! Ласточкин из программного отдела зрелищ клялся и божился, что никакой программы никакого Воланда он не разрешал и не подписывал и ровно ничего не знает о приезде мага Воланда в Москву. И уж по глазам Ласточкина можно было смело сказать, что он чист, как хрусталь (Ласточкиным в романе автор назовёт бухгалтера Театра Варьете, а вот у заведующего программным отделением будет фамилия Китайцев Прохор Петрович). Тот самый Прохор Петрович, заведующий главным сектором зрелищных площадок… (то есть основной начальник, распределяющий в СССР концертные и театральные площадки между организациями культуры и просвещения) Кстати, он вернулся в свой костюм так же внезапно, как и выскочил из него. Не успела милиция войти в кабинет, как Прохор Петрович оказался на своём месте за столом, к исступлённой радости Сусанны Ричардовны, но к недоумению зря потревоженной милиции… Да, так Прохор Петрович, так же как и ласточкин, решительно ничего не знал ни о каком Воланде. Выходило что-то странное: тысячи зрителей, весь состав Варьете, Семплеяров, культурный и интеллигентный человек, видели мага, и ассистента, и кота, многие пострадали от их фокусов, а следом от мага, иностранца, никаких в Москве нет. Оставалось допустить, что он провалился сквозь землю, бежал из Москвы тотчас же после своего отвратительного сеанса, или же другое: что он вовсе в Москву не приезжал. Но если первое, то несомненно, что, исчезая, он прихватил с собою всю головку администрации Варьете, а если второе, то, стало быть, сама администрация, учинив предварительно какую-то пакость, скрылась из Москвы. Разбитое окно в кабинете, опрокинутое кресло, поведение Тузбубён весьма выразительно свидетельствовали в пользу первого, и все усилия следствия сосредоточились на обнаружении Воланда и его поимке. Надо отдать справедливость тому, кто вёл следствие. Поплавского (Римского в романе) Разыскали с исключительной быстротой. Лишь только дали телеграмму в Ленинград, на неё пришёл ответ, что Поплавский обнаружен в гостинице «Астория» в № 412-ом, том самом, что рядом с лифтом и в котором серо-голубая мебель с золотом (в романе автор добавит ванное отделение, то есть прослушивающее оборудование). Тут же он был арестован и допрошен. Затем в Москву пришла телеграмма, что Поплавский в состоянии полувменяемом, никаких путных ответов не даёт, а плачет и просит спрятать его в бронированную комнату и приставить к нему вооружённую охрану. Была послана телеграмма: под охраной доставить финдиректора немедленно в Москву. В тот же день, но позже, был найден и след Лиходеева. Во все города были разосланы телеграммы с запросами о Лиходееве, и из Владикавказа был получен ответ о том, что Лиходеев был во Владикавказе и что он вылетел на аэроплане в Москву. Такие же точно запросы о Варенухе пока что результатов не принесли. Известный всей столице администратор как в воду канул. Тем временем тем лицам, которые вели следствие по этому необыкновенному делу, пришлось принимать и рассматривать всё новый и новый материал о необычайных происшествиях в Москве. Тут оказались и поющие служащие, из-за которых пришлось останавливать работу целого учреждения, и временно пропавший Прохор Петрович, и бесчисленные происшествия с денежными бумажками (автор в романе откажется от столь обличительного для русского языка обозначения галопирующей инфляции), и таинственные превращения их то в иностранную валюту, то в обрывки газет, путаница, неприятности и аресты, связанные с этим, и многое другое всё в этом же и очень неприятном роде. Самое неприятное, самое скандальное и неразрешимое было, конечно, похищение головы покойного Берлиоза прямо из гроба среди бела дня из Грибоедовского зала на бульваре, произведённое с поражающей чистотой и ловкостью. Пришитая к шее голова была отшита и пропала. По ходу работы следствия, нечего и говорить, ему пришлось побывать и в знаменитой клинике Стравинского за городом, и здесь обнаружен был богатейший материал. К первому явились к злосчастному Жоржу Бенгальскому (следователь в романе его посещать для показаний о Воланде не станет, очевидно, что он сам подследственный по другому делу), но у него получили мало. Несчастный плакал, хватался за шею, волновался, нёс бредовые путаные речи. Несомненно было только, что показания его совершенно сходились с показаниями Аркадия Аполлоновича и других: да, было трое, этот Воланд, длинный по кличке Фагот и чёрный кот. Конферансье оставили в его комнате, успокоив ласковыми словами и пожеланиями скорейшего выздоровления, и перешли к другим делам в этой же клинике. Лучший следователь города Москвы, молодой ещё человек с приятными манерами, ничуть не похожий на следователя, лишённый роковой проницательности в глазах, в то время как помощник его занимался с Жоржем Бенгальским, пришёл к дежурному ординатору и попросил список лиц, поступивших в клинику за последнее время, примерно за неделю. Он тот же час обратил внимание на Босого Никанора Ивановича, попросил историю его болезни, и второй помощник его проследовал к Никанору Ивановичу. Бездомный Иван Николаевич заинтересовал следователя ещё более, чем Никанор Иванович, хоть он и не жил в доме на Садовой и к происшествиям в Варьете не имел никакого отношения. Рассказы Ивана о консультанте, о Понтии Пилате, записанные в истории болезни, вызвали в следователе самое сугубое внимание, и к Ивану он отправился сам. Дверь Иванушкиной комнаты отворилась, и в неё вошёл упомянутый уже следователь, круглолицый, спокойный и сдержанный блондин. Он увидел лежащего на кровати побледневшего и осунувшегося молодого человека. Следователь представился, сказал, что зашёл на минутку потолковать именно о тех происшествиях, которых свидетелем был Иван позавчера вечером на Патриарших Прудах. О, как торжествовал бы Иван, если бы следователь явился к нему раньше, в ночь на четверг, скажем, когда Иван исступленно добивался, чтобы его выслушали, чтобы кинулись ловить консультанта! Да, к нему пришли, его искали, и бегать ни за кем не надо было, его слушали, и консультанта явно собирались поймать (в романе не будет утверждений о желании следователей поймать Воланда, автор лишь выразит мысль о якобы существующей возможности оказать поэту помощь в охоте за консультантом). Но, увы, Иванушка совершенно изменился за это время, что прошло с момента гибели Берлиоза. Он отвечал на мягкие и вежливые вопросы следователя довольно охотно, но равнодушие чувствовалось во взгляде Ивана, его интонациях. Его не трогала больше судьба Берлиоза. Иванушка спал перед приходом следователя и видел во сне город странный (в романе автор характеризует город, дополнительно усиливая внушение читателям, «несуществующий», хотя пишет он о Санкт-Петербурге). С глыбой мрамора, изрезанной колоннадами, с чешуйчатой крышей, горящей на солнце, на противоположном холме террасы дворца с бронзовыми статуями, тонущими в тропической зелени. Он видел идущие под древними стенами римские когорты. И видел сидящего неподвижно в кресле, положившего руки на поручни бритого человека в белой мантии с кровавым подбоем, ненавистно глядящего в пышный сад, потом снимающего руки с поручней, без воды умывающего их (автор тут опять осуждающе подчёркивает, что Понтий Пилат или царь Николай Второй «умыл руки», то есть снял с себя ответственность за разразившуюся в России гражданскую войну). Нет, не интересовал Ивана Бездомного более ни Патриаршие Пруды, ни происшедшее на них трагическое событие! Следователь получил богатейший материал. Да, проклятый кот оказался и здесь. Длинный клетчатый также! (этот абзац автор в романе вычеркнет, как лишний) - Скажите, Иван Николаевич, а вы сами как далеко были от турникета, когда Берлиоз свалился под трамвай? – спросил следователь. Чуть заметная усмешка почему-то тронула губы Ивана, и он ответил: - Я был далеко. - А как примерно, в скольких шагах? Иван поморщился, припоминая, ответил: - Шагах в сорока… (этого конкретного уточнения в романе автору не понадобится, мне кажется, по этой информации можно вычислить почти точно скамейку в сквере, на которой сидели возле Патриарших Прудов Воланд и М.А.Берлиоз с Иваном Бездомным) - Стояли или сидели? - Сидел. - А этот клетчатый был возле самого турникета? - Нет, он сидел на скамеечке недалеко. - Хорошо помните, что он не подходил к турникету в тот момент, когда Берлиоз упал? - Помню. Не подходил. Он развалившись сидел. - Разве так хорошо было видно на сорок шагов? - Хорошо. Фонарь горел на углу Ермолаевского, и вывеска над турникетом. Эти вопросы были последними вопросами следователя. После них он встал, пожал руку (в романе следователь милосердно «протянет руку» начальника, как бы для унизительного средневекового поцелуя прощённого раба) Иванушке, пожелал скорее поправиться, выразил надежду, что вскорости вновь будет читать его стихи. - Нет, - тихо ответил Иван, - я больше стихов писать не буду. Следователь вежливо усмехнулся, позволил себе выразить уверенность, что поэт сейчас в состоянии депрессии, но это скоро пройдет. - Нет, - отозвался Иван, глядя вдаль, на гаснущий небосклон, – это не пройдет. Стихи, которые я писал, - плохие стихи, и я дал клятву их более не писать. - Ну, ну, - усмехнувшись, ответил следователь и вышел (в романе повтора усмешки следователя, как здесь, уже не будет, автор посчитал излишним привлечение внимания читателей дополнительным выделением отношения следователя к показаниям Ивана). Сомнений более не было. На Патриарших Прудах действовал тот же самый со своим помощником, что и в Варьете. Значит, деятельность его началась ещё ранее, чем на скандальном сеансе в Варьете. Деятельность эта, увы, началась с убийства. Следователь не сомневался в том, что Иванушка не повинен в ней. Он не толкал под страшные колёса своего редактора. Возможно, что клетчатый действительно был в некотором отдалении от турникета и физически не способствовал падению на рельсы. Но, следователь в этом не сомневался, какая-то шайка во главе с сильнейшим гипнотизёром, внедрилась в Москву и совершила страшные вещи. Берлиоз шёл на смерть загипнотизированным. Всё, по сути, было уже ясно. Теперь оставалось только одно: взять этого Воланда. А вот брать-то было некого! Хоть и было известно, что гнездо Воланда, вне всяких сомнений, в проклятой квартире № 50! Днём, как нам известно, бывший барон Майгель напросился по телефону на вечер к Воланду. Ему отвечали. Шайка или кто-то входящий в неё был в квартире. Нечего и говорить, что её навестили (по времени это было тотчас после ухода буфетчика) (в романе начало установки наблюдения за квартирой не будет привязано столь конкретно к действию) и ничего в ней не нашли. А между тем, по всем комнатам квартиры прошли с шёлковой сеткой, проверили все углы. Под вечер в квартиру № 50 опять звонили, оттуда отвечал козлиный голос. Опять явились, и опять – никого! Тогда поставили наблюдение на лестнице, во дворе, над воротами. Этого мало: у дымохода на крыше была поставлена охрана. В квартиру время от времени звонили, квартиру время от времени навещали. Но всякий раз никого не заставали. Так тянулось до полуночи. В полночь на лестнице появился барон Майгель в лакированных туфлях, во фраке, сверх которого было накинуто английского материала светлое пальто (в романе он будет в таинственном и мистическом «вечернем платье»). Барона впустили в квартиру, и немедленно затем в квартиру без звонка, открыв дверь ключом, вошли и не обнаружили в ней барона. Шайка явно шутила шутки, волнуя тех, на чьей обязанности было обнаружить Воланда с его приспешниками. Дело получалось невиданное, скверное. Мнения разделялись. Одни находили, что шайка гипнотизирует входящих и, таким образом, они перестают видеть её, другие – что в квартирке, давно пользующейся омерзительной репутацией, есть тайник, в котором скрываются преступники при первых звуках открываемых дверей. Второе объяснение, как бы ни было оно хорошо, всё-таки имело меньше сторонников, чем первое. Тайник-то тайник… Ну, а где же он находится? Ведь квартиру-то выстукивали, осматривали так тщательно, что уж тщательнее и невозможно. Тот лучший следователь, что разговаривал с Иваном, на вопрос о том, как он объясняет исчезновение Майгеля, сквозь зубы пробормотал прямо, что у него нет ни малейших сомнений в том, что барон убит. Так дело тянулось вечером в пятницу и ночью в субботу, и, как уже сказано, пылал электричеством до белого дня бессонный, встревоженный и, признаться, поражённый этаж (в романе автор откажется от повторения своего указания на расточительное в условиях дефицита расходование электроэнергии, чтобы не заострять чрезмерного внимания на вопиющем для СССР факте, который цензура вполне могла счесть за очернительство действий советской власти, связанные с безопасностью страны). В восемь часов утра на московском аэродроме совершил посадку шестиместный самолёт, из которого вышли ещё пьяные от качки трое пассажиров (в романе автор откажется от обличительных слов с намёком о пьянстве и о двух сопровождающих). Двое были пассажиры как пассажиры, а третий какой-то странный. Это был молодой гражданин, дико заросший щетиною, неумытый, с красными глазами, без багажа и одетый причудливо. В папахе, в бурке поверх ночной сорочки и синих ночных кожаных новеньких туфлях. Лишь только он отделился от лесенки, по которой спускаются из кабины, к нему подошли двое граждан, дожидавшихся прилёта именно этого аэроплана, и ласково и тихо осведомились: - Степан Богданович Лиходеев? Пассажир вздрогнул, глянул отчаянными глазами и зашептал, озираясь, как травленный волк: - Тсс! Да, я… Лиходеев… Прилетел… Немедленно арестуйте меня, но, умоляю, незаметно… Умоляю… И отвезите к следователю… Просьбу Степана Богдановича дожидавшиеся исполнили с великой охотой, ибо, признаться, за тем и приехали на аэродром. Через десять минут Степан Богданович уже стоял перед тем самым следователем и внёс существенный материал в дело. После того как Лиходеев закончил свой рассказ о том, как у притолоки в собственной квартире упал в обморок, а после того очутился на берегу Терека во Владикавказе, после того как он описал и Воланда, и клетчатого помощника, и страшного говорящего кота, - решительно всё уже разъяснилось. Этот Воланд проник в Москву под видом артиста, заключил договор с Варьете и внедрился в квартиру № 50 и с клетчатым негодяем в пенсне, и с котом, и ещё с каким-то гнусавым и клыкастым, о котором следователь узнал впервые от Стёпы. Материалу, таким образом, добавилось, но легче от этого не стало. Никто не знал, каким образом можно овладеть фокусником, умеющим посылать людей в течение минуты во Владикавказ или в Воронежскую область, исчезать и опять появляться. Лиходеев, по собственной его просьбе, был заключён в надёжную камеру с приставленной к ней охраной, а перед следствием предстал Варенуха, только что арестованный на своей квартире, в которую он вернулся после безвестного отсутствия в течение почти двух суток. Варенуха, несмотря на данное им у Воланда обещание не лгать, именно со лжи перед следователем и начал. Блуждая глазами, он заявлял, что напился у себя в квартире днём в четверг, после чего куда-то пропал, а куда – не помнит, где-то ещё пил старку, а где – не помнит, где-то валялся под забором, а где – не помнит. Лишь после того, как ему сурово сказали, что он мешает следствию по особо важному делу и за это может поплатиться. Варенуха разрыдался и зашептал, дрожа и озираясь, что он боится, что молит его куда-нибудь запереть, и непременно в бетонированную камеру (в романе автор уточнит – «бронированную камеру»). - Далась им эта бетонированная камера, - проворчал один из ведущих следствие. - Напугали их сильно эти негодяи, - ответил тихо наш следователь. Ваненуху успокоили, как умели, поместили в отдельную, правда, не бетонированную, но хорошо охраняемую камеру, и там он сознался, что всё налгал, что никакой старки он не пил и под забором не валялся, а был избит в уборной двумя: одним клыкастым, а другим толстяком… - Похожим на кота? – спросил мастер-следователь. - Да, да, да, - зашептал в ужасе озираясь, Варенуха. …Что был вовлечён под ливнем в квартиру № 50 на Садовой, что там был расцелован голой рыжей Геллой, после чего упал в обморок, а затем в течение суток примерно состоял в должности вампира и был наводчиком. Что хотела Гелла расцеловать и Поплавского, но того спас крик петуха… (в романе эти сентиментальные мистические подробности пребывания Варенухи в квартире № 50 будут изложены гораздо короче и без интимных деталей, связанных с Геллой и Поплавским, которого автор переименует в Римского) Таким образом, и тайна разбитого окна разъяснилась. Поплавского, которого после снятия с ленинградской «Стрелы» уже вводили в кабинет следователя, можно было, собственно, и не спрашивать ни о чём. Тем не менее его допросили. Но этот трясущийся от страху седой человек (в «Астории» он прятался в платяном шкафу) оказался на редкость стойким. Он сказал только, что после спектакля, будучи у себя в кабинете, почувствовал себя дурно, в помутнении ума неизвестно зачем уехал в Ленинград и ничего более не знает и не помнит. Как ни упрашивали его, как ни старались на него повлиять, он не сознавался в том, что к нему Варенуха явился в полночь, что рыжая Гелла пыталась ворваться в кабинет через окно (эти прямые намёки на использование следователями при работе с финдиректором специальных средств, то есть пыток, в романе автор исключит, как обличительные и очевидные). Его оставили в покое, тем более что приходилось допрашивать Аннушку, арестованную в то время, как она пыталась приобрести в универмаге на Арбате пять метров ситцу и десять кило пшеничной муки, предъявив в кассу пятидолларовую бумажку (в романе десятидолларовую купюру). Её рассказ о вылетающих из окна людях и о дальнейшем на лестнице выслушали внимательно. - Коробка была золотая, действительно? – спросил следователь. - Мне ли золота не знать, - как-то горделиво ответила Аннушка. - Но дал-то он тебе червонцы, ты говоришь? – спрашивал следователь, с трудом сдерживая зевоту и морщась от боли в виске (он не спал уже сутки). - Но как же они в доллары превратились? – спрашивал следователь, указывая пером на американскую бумажку. - Ничего не знаю, какие такие доллары, и не видела никаких долларов, - визгливо отвечала Аннушка, - мы в своём праве. Нам дали, мы ситец покупаем… (в романе этот разговор будет значительно упрощён, потому что и следователю и Аннушке известно, как себя вести в подобной ситуации) И тут понесла околесину о нечистой силе и о том, что вот воровок, которые по целому мешку рафинаду прут у хозяев, тех небось не трогают… (автор в романе отказался от противопоставления штатного сотрудника НКВД якобы домработницы в «нехорошей» квартире Груню, которая ранее обвинялась в краже мешка рафинада, и секретного сотрудника Аннушки, вероятно он не увидел большой разницы между ними) Следователь замахал на неё пером и написал ей пропуск вон на зелёной бумажке, после чего, к общему удовольствию, Аннушка исчезла из здания. Потом пошёл Загривов, бухгалтер (в романе Василий Степанович Ласточкин вообще не привлекается к следствию, вероятно, автор посчитал, что доказать его причастность к преступлению невозможно, потому что он сам явился в «финзрелищный сектор», чтобы сдать выручку в странное окошко с названием «Приём сумм», и обвинить его в валютных махинациях не удастся, поэтому его даже задерживать не стали); затем Николай Иванович, арестованный утром исключительно по глупости своей ревнивой супруги, давшей в 2 часа ночи знать в милицию о том, что муж её пропал. Николай Иванович не очень удивил следствие, выложив на стол дурацкое удостоверение о том, что он провёл время на балу у сатаны. Не очень большое внимание привлекли и его рассказы о том, как он возил по воздуху на себе голую горничную на реку купаться, но очень большое – рассказ о самом начале событий, именно о появлении в окне обнажённой Маргариты Николаевны, об её исчезновении. Надо присовокупить к этому, что в рассказе Николая Ивановича он несколько видоизменил события, ничего не сказав о том, что он вернулся в спальню с сорочкой в руках, о том, что называл Наташу Венерой. По его словам выходило, что Наташа вылетела из окна, оседлав его и что он… - Повинуясь насилию… - рассказывал Николай Иванович и тут же просил ничего не говорить его супруге. Что ему и было обещано. За Николаем Ивановичем пошли шофёры, потом служащие, запевшие «Славное море» (Стравинскому путём применения подкожных впрыскиваний удалось остановить это пение) … Так шёл день в субботу. В городе в это время возникали и расплывались чудовищные слухи. Говорили о том, что был сеанс в Варьете, после которого все выскочили из театра в чём мать родила, что накрыли типографию фальшивых бумажек в Ваганьковском переулке, что на Садовой завелась нечистая сила, что кот появился, ходит по Москве, раздевает, что украли заведующего в секторе развлечений, но что милиция его сейчас же нашла, и многое ещё, что даже и повторить не хочется (в романе автор откажется от конкретики относительно кота, возможно потому, чтобы не возводить напраслину на Н.И.Ежова). Между тем время приближалось к обеду, и тогда в кабинете следователя раздался звонок. Он очень оживил вконец измученного следователя (в романе слов об уставшем следователе не будет, вероятно оттого, что для него это обыкновенная рутина, в СССР подобной деятельностью занимались повсеместно). Сообщили, что проклятая квартира подала признаки жизни. Именно видели, что в ней открывали окно и что слышались из него звуки патефона. Около четырёх часов дня большая компания мужчин, частью в штатском, частью в гимнастёрках, высадилась из трёх машин, не доезжая до дома № 302-бис по Садовой, подошла к маленькой двери в одном из крыльев дома, двери, обычно закрытой и даже заколоченной, открыла её и через ту самую каморку, где отсиживался дядя Берлиоза (в романе автор откажется от каморки, где сиживал дядя Берлиоза, посчитав это бессмысленным отвлечением читателя, а оставит обычный чёрный ход), вышла на переднюю лестницу и стала подниматься по ней. Одновременно с этим по чёрному ходу стало подниматься ещё пять человек. В это время Коровьёв и Азазелло сидели в столовой ювелиршиной квартиры, доканчивая завтрак. Воланд, по своему обыкновению, находился в спальне, а кот и Гелла - неизвестно где. Но, судя по грохоту кастрюль, доносившемуся из кухни, можно было допустить, что Бегемот развлекался там, валяя дурака по обыкновению. - А что это за шаги такие внизу на лестнице? – спросил Коровьёв, поигрывая ложечкой в чашке с чёрным кофе. - А это нас арестовывать идут, - ответил Азазелло и выпил коньяку. Он не любил кофе. - А?.. Ну-ну, - отозвался Коровьёв. Идущие тем временем были уже на площадке третьего этажа. Там двое возились с ключами возле парового отопления. Шедшие обменялись с водопроводчиками выразительными взглядами. - Все, кажется, дома, - шепнул один из водопроводчиков, постукивая молоточком по трубе. Тогда шедший впереди откровенно вынул маузер из-за пазухи гимнастёрки, а шедший рядом с ним – отмычки. Вообще, шедшие были снаряжены очень хорошо. У двух из них в карманах были тонкие, легко развёртывающиеся сети (на предмет кота), у одного аркан, ещё у одного под пальто марлевые маски и ампулы с хлороформом. У всех, кроме этого, маузеры. Вслед за человеком, вынувшим маузер, и другими с отмычками поднимался следователь и другие, а замыкал шествие знаменитый гипнотизёр Фаррах-Адэ, человек с золотыми зубами и горящими экстатическими глазами. Он был бледен и, видимо, волновался. Все остальные шли без всякого волнения, стараясь не стучать и молча. Поднимаюсь из третьего в четвёртый этаж, Фаррах вынул из кармана зелёную стеклянную палочку. Поднял её вертикально перед собою, возвёл взор сквозь пролёт лестницы вверх. Цель его заключалась в том, чтобы загипнотизировать жильцов квартиры № 50 и лишить их возможности сопротивляться. Немножко задержались на площадке, чтобы Фаррах успел сосредоточиться. Затем он отступил, а вооружённые устремились к дверям. Двери открыли в две секунды, и все один за другим вбежали в переднюю, а затем рассыпались по всей квартире. Хлопнувшие где-то двери показали, что вошла и группа с чёрного хода через кухню (в романе автор сочтёт за излишнюю языческую театральность то, что сотрудники НКВД берут с собой на задержание профессионального гипнотизёра, чтобы противостоять нечистой силе, с тем же успехом они могли взять с собою и священника; тем более, что чекисты прекрасно знают, на кого объявлена охота; вся эта чепуха о сверхъестественных способностях шайки во главе с Коровьёвым всего лишь бутафорское прикрытие для произвола советской власти и таскать с собою какого-то абстрактного гипнотизёра Фаррах-Адэ никакой необходимости нет). На этот раз удача была налицо (в романе речь идёт о чём-то подобном удаче). Ни в одной из комнат никого не оказалось, как не было никого ни в ванной, ни в кухне, ни в уборной, но зато в гостиной на каминной полке, рядом с разбитыми часами, сидел громадный чёрный кот. Он держал в лапах примус. В молчании вошедшие созерцали кота в течение нескольких секунд. - Не шалю, никого не трогаю, починяю примус, - недружелюбно насупившись, сказал кот, - и ещё предупреждаю, что кот неприкосновенное животное. - Да, неприкосновенное, но тем не менее, дорогой говорящий кот… - начал кто-то. - Живым, - шепнул кто-то. Взвилась шёлковая сеть, и бросающий её промахнулся. Захваченные сетью часы с громом и звоном рухнули на пол. Ремиз! – крикнул кот, ещё громче вскричал: - Ура! – и выхватил, отставив примус, из-за спины браунинг. Он мигом навёл его на первого стоящего, но в этот момент в руке у того полыхнуло огнём, и вместе с выстрелом кот шлёпнулся вниз головой с каминной полки наземь, уронив браунинг и сбросив примус. - Всё кончено, - слабым голосом сказал кот и томно раскинулся в кровавой луже, - отойдите от меня на секунду, дайте мне попрощаться с землёй. О, мой друг Азазелло! – сказал кот, истекая кровью. – Где ты? – тут кот зарыдал. – Ты не пришёл мне на помощь… Завещаю тебе мой браунинг… - тут кот прижал к груди примус. - Сеть, сеть, - беспокойно шепнул кто-то… Шевельнулись… Сеть зацепилась у кого-то в кармане, не полезла. Тот побледнел… (понятно, что при начальстве не хочется выглядеть неумехой, но ведь всё это происходит по сценарию руководителей, поэтому в романе никто уже бледнеть попусту не станет) - Единственно, что может спасти смертельно раненного кота, - заговорил кот, - это глоток бензина. И не успели присутствующие мигнуть, как кот приложился к круглому отверстию примуса и напился бензина. Тотчас перестала струиться кровь из-под верхней левой лопатки кота. Он вскочил живой и бодрый, ухватив примус под мышку, сиганул с ним на камин, оттуда полез, раздирая обои, по стене и через секунду оказался высоко в тылу вошедших сидящим на металлическом карнизе. Жульнически выздоровевший кот поместился высоко на карнизе и примус поставил на него. Пришедшие метнулись. Но они были решительны и сообразительны. Вмиг руки вцепились в гардину и сорвали её вместе с карнизом, солнце хлынуло в затенённую комнату. Но ни кот, ни примус не свалились вниз. Каким-то чудом кот ухитрился не расстаться с примусом, махнуть по воздуху и перескочить на люстру, висящую в центре комнаты. - Стремянку! – крикнули внизу. – Сеть! Стекляшки посыпались вниз на пришедших. - Вызываю на дуэль! – проорал кот, пролетая над головами на качающейся люстре, и опять в лапах у него оказался браунинг. Он прицелился и, летая над головами, как маятник, открыл по ним стрельбу. Вмиг квартира загремела. Полетели хрустальные осколки из люстры, треснуло зеркало в камине, взвилась из штукатурки пыль, звёздами покрылись стёкла в окнах, из простреленного примуса начало брызгать бензином. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы взять кота живым, и пришедшие бешено били из маузеров в наглую морду летающему коту, в живот, в грудь, в спину. Грохот стрельбы из квартиры вызвал сумятицу на асфальте во дворе. Люди кинулись бежать в подворотню и в подъезды. Но стрельба длилась недолго и сама собою стала затихать. Дело в том, что стало ясно, что ни коту, ни пришедшим она не причиняет никакого вреда. Никто не оказался не только убит, но даже ранен, и кот остался совершенно невредим. Один из пришедших, чтобы проверить это, приложился и обстрелял кота накрест в лапы задние и передние и в заключение в голову. Кот в ответ, сменив обойму, выпустил её в стрелявшего, и ни кого ни малейшего впечатления это не произвело. Кот покачивался на люстре, дуя зачем-то в дуло браунинга и плюя себе на лапу. У стоявших внизу в молчании пришедших лица изменились. Вся их задача заключалась лишь в том, чтобы скрыть своё совершенно законное недоумение: это был единственный, пожалуй, в истории человечества случай, когда стрельба оказывалась совершенно недействительной. Ни в одной гимнастёрке не было дырочки, ни на ком ни единой царапинки. Можно было, конечно, допустить, что браунинг кота какой-нибудь игрушечный, но о маузерах пришедших этого уж никак нельзя было сказать, и, конечно, ясно стало, что первая рана кота была не чем иным, как фокусом и свинским притворством, равно как и питьё бензину. Сделали ещё одну попытку добыть кота. Швырнули аркан, зацепили его за одну из ветвей люстры, дёрнули и сорвали её. Удар её потряс, казалось, весь корпус дома, но толку от этого не получилось. Присутствующих обдало осколками, и двум поранило руки, а кот перелетел по воздуху и уселся высоко под потолком на карнизе каминного в золотой раме зеркала. Можно было не спешить. Кот никуда не собирался удирать, а, наоборот, сидя на зеркале, повёл речь. - Я протестую, - заговорил он сурово, - против такого обращения со мной… Но тут раздался тяжёлый низкий голос неизвестно откуда: - Что происходит в квартире? Другой голос, гнусавый и неприятный отозвался: - Ну, конечно, Бегемот… И третий, дребезжащий: - Мессир! Суббота, солнце склоняется… Нам пора. Тут кот размахнулся браунингом и швырнул его в окно, и оба стекла обрушились в нём. - До свидания, - сказал кот и плеснул вниз бензином, и этот бензин сам собой вспыхнул, взбросив жаркую волну до самого потолка. Загорелось как-то необыкновенно быстро и сильно. Сейчас же задымились обои, вспыхнула сорванная гардина на полу, начали тлеть рамы в разбитом окне. Кот спружинился, перемахнул с карниза зеркала на подоконник и скрылся вместе со своим примусом. Снаружи раздались выстрелы. Человек, сидящий на железной противопожарной лестнице, уходящей на крышу, на уровне окон ювелирши, обстрелял кота, когда тот перелетал с подоконника на подоконник, а оттуда к водосточной угловой трубе дома, построенного покоем (то есть буквой «П», в соответствии с названием буквы в славянской азбуке). На крыше так же безрезультатно в него стреляла охрана у дымохода. Кот смылся в заходящем солнце, заливавшем город. В квартире в это время вспыхнул паркет под ногам, и в пламени, на том месте, где валялся кот, симулируя тяжкое ранение, из воздуха сгустился труп барона Майгеля с задранным кверху подбородком, со стеклянными глазами. Вытащить его уже не было возможности. Прыгая по горящим шашкам паркета, хлопая ладонями по дымящимся гимнастёркам, бывшие в гостиной выбежали в кабинет, оттуда в переднюю. Те, что были в столовой и спальне, спаслись через коридор. Кто-то успел набрать номер пожарной части в передней, коротко крикнуть: - Садовая, 302-бис! Гостиная горела, дым, пламя выбивало в кабинет и переднюю. Из разбитого окна повалил дым. Во дворе и в квартирах слышались отчаянные человеческие вопли: - Пожар! Горим! В пламени из столовой в гостиную прошли к окну трое мужчин. Первый - рослый, тёмный, в плаще, второй – клетчатый, третий – прихрамывающий и одна нагая женщина. Они появились поочерёдно на подоконнике, были обстреляны и растаяли в воздухе (в романе Воланда со свитой увидят люди во дворе, то есть автор перенесёт отображение происходящего действия от имени «правдивого повествователя» на домыслы и слухи обывателей и зевак во дворе). Воланд, нанявший у Никанора Ивановича квартиру в четверг, в субботу на закате покинул её вместе со своей свитой. |
|
|
![]() ![]() |
Текстовая версия | Сейчас: 1.7.2025, 21:07 |