![]() |
Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )
![]() |
![]()
Сообщение
#1
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Начинаю публиковать главы из шестой редакции.
Глава XIII ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ …. – Я – мастер, - сурово ответил гость и вынул из кармана засаленную чёрную шапочку. Он надел её и показался Ивану и в профиль, и в фас, чтобы доказать, что он – мастер, - Она своими руками сшила её мне, - таинственно добавил он. - А как ваша фамилия? - У меня нет больше фамилии, - мрачно ответил странный гость, - я отказался от неё, как и вообще от всего в жизни. Забудем о ней! Иван умолк, а гость шёпотом повёл рассказ. История его оказалась действительно не совсем обыкновенной. Историк по образованию, он лет пять тому назад работал в одном из музеев (позже эта цифра сократится до двух лет, вероятно, автор не захотел прямо связывать эту дату с датой возврата А.М.Горького из эмиграции, которая приходится на 1932-ой год, потому что работать над «Кратким курсом ВКП(б)» он станет только в 1934-ом году, как и получается в романе; да и трудно прожить такой долгий срок на 100 000 рублей в СССР без постоянной работы), а кроме того, занимался переводами. Жил одиноко, не имея родных нигде и почти не имея знакомых. И представьте, однажды выиграл сто тысяч рублей. - Можете вообразить моё изумление! – рассказывал гость. – Я эту облигацию, которую мне дали в музее. Засунул в корзину с бельём и совершенно про неё забыл. И тут, вообразите, как-то пью чай утром и машинально гляжу в газету. Вижу – колонка каких-то цифр. Думаю о своём, но один номер меня беспокоит. А у меня, надо вам сказать, была зрительная память. Начинаю думать: а ведь я где-то видел цифру «13», жирную и чёрную, слева видел, а справа цифры цветные и на розоватом фоне. Мучился, мучился и вспомнил! В корзину – и, знаете ли, я был совершенно потрясён. Выиграв сто тысяч, загадочный гость Ивана поступил так: купил на пять тысяч книг и из своей комнаты на Мясницкой переехал в переулок Пречистенки, в две комнаты в подвале маленького домика в садике. Музей бросил и начал писать роман о Понтии Пилате. - Ах, это был золотой век, - блестя глазами, шептал рассказчик. – Маленькие оконца выходили в садик, и зимою я видел редко, редко чьи-нибудь чёрные ноги, слышал сухой хруст снега. В печке у меня вечно пылал огонь. Но наступила весна, и сквозь мутные стёкла увидел я сперва голые, а затем зеленеющие кусты сирени. И тогда весною случилось нечто гораздо более восхитительное, чем получение ста тысяч рублей. А сто тысяч, как хотите, колоссальная сумма денег! - Это верно, - согласился внимательный Иван. - Я шёл по Тверской тогда весною. Люблю, когда город летит мимо. И он мимо меня летел, я же думал о Понтии Пилате и о том, что через несколько дней я допишу последние слова и слова эти будут непременно – «шестой прокуратор Иудеи Понтий Пилат». Но тут я увидел её, и поразила меня не столько даже её красота, сколько то, что у неё были тревожные, одинокие глаза. Она несла в руках отвратительные жёлтые цветы. Они необыкновенно ярко выделялись на чёрном её пальто. Она несла жёлтые цветы.. Она повернула с Тверской в переулок и тут же обернулась. Представьте себе, что шли по Тверской сотни, тысячи людей, я вам ручаюсь, что она видела меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как-то болезненно. И я повернул за нею в переулок и пошёл по её следам, повинуясь. Она несла свой жёлтый знак так, как будто это был тяжёлый груз. Мы прошли по кривому скучному переулку безмолвно, я по одной стороне, она по другой. Я мучился, не зная, как с нею заговорить, и тревожился, что она уйдёт, и я никогда её больше не увижу. И тогда заговорила она. - Нравятся ли вам эти цветы? Отчётливо помню, как прозвучал её низкий голос, и мне даже показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от грязных жёлтых стен. Я быстро перешёл на её сторону и, подходя к ней, ответил: - Нет. Она поглядела на меня удивлённо, а я вгляделся в неё и вдруг понял, что никто в жизни мне так не нравился и никогда не понравится, как эта женщина. - Вы вообще не любите цветов? – спросила она и поглядела на меня, как мне показалось, враждебно. Я шёл с нею, стараясь идти в ногу, чувствовал себя крайне стеснённым. - Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я и прочистил голос. - А какие? - Я розы люблю. Тогда она бросила цветы в канаву. Я настолько растерялся, что было поднял их, но она усмехнулась и оттолкнул их, тогда я понёс их в руках. Мы вышли из кривого переулка в прямой и широкий, на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении поглядел в её тёмные глаза. Она усмехнулась и сказала так: - Это опасный переулок. – Видя моё недоумение, пояснила: - Здесь может проехать машина, а в ней человек… Мы пересекли опасный переулок и вошли в глухой, пустынный. Здесь бодрее застучали её каблуки. Она мягким, но настойчивым движением вынула у меня из рук цветы, бросила их на мостовую, затем продела свою руку в чёрной перчатке с раструбом в мою, и мы пошли тесно рядом. Любовь поразила нас, как молния, как нож. Я это знал в тот же день уже, через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлёвской стены на набережной. Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на Москва-реке и встретились. Майское солнце светило приветливо нам. И скоро, скоро стала эта женщина моею тайною женой. Она приходила ко мне днём, я начинал её ждать за полчаса до срока. В эти полчаса я мог только курить и переставлять с места на место на столе предметы. Потом я садился к окну и прислушивался, когда стукнет ветхая калитка. Во дворик наш мало кто приходил, но теперь мне казалось, что весь город устремился сюда. Стукнет калитка, стукнет моё сердце, и, вообразите, грязные сапоги в окне. Кто ходил? Почему-то точильщики какие-то, почтальон ненужный мне. Она входила в калитку один раз, как сами понимаете, а сердце у меня стучало раз десять, я не лгу. А потом, когда приходил её час и стрелка показывала полдень, оно уже и не переставало стучать до тех пор, пока без стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с чёрными замшевыми накладками-бинтами, стянутыми стальными пряжками. Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала туфля, чёрный шёлк, заслонявший свет, исчезал, я шёл ей открывать. Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так и никогда и не бывает. Не знал её муж, не знали знакомые. В стареньком особняке, где мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне какая-то женщина, но имени её не знали. - А кто же такая она была? – спросил Иван, заинтересовавшись этой любовной историей. Гость сделал жест, означавший – «ни за что, никогда не скажу», и продолжил свой рассказ. Ивану стало известно, что мастер и незнакомка полюбили друг друга так крепко, что не могли уже жить друг без друга. Иван представлял себе уже ясно и две комнаты в подвале особняка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потёртую мебель в первой, бюро, на нём часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашенного пола до закопчённого потолка, и печку. Диван в узкой второй и опять-таки книги, коврик возле этого дивана, крохотный письменный стол. Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи пришли к заключению, что столкнула их на углу Тверской и переулка сама судьба и что созданы они друг для друга навек. Иван узнал из рассказа гостя. Как проводили день возлюбленные. Она приходила и надевала фартук, и в той узкой передней, где помещался умывальник, а на деревянном столе керосинка, готовила завтрак, и завтрак этот накрывала в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить последний приют, влюблённые растапливали печку и завтракали при огневых отблесках, игравших на хрустальных рюмках с красным вином. Кончились грозы, настало душное лето, и в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы. Герой этого рассказа работал как-то лихорадочно над своим романом, и этот роман поглотил и героиню. - Право, временами я начинал ревновать её к нему, - шептал пришедший с лунного балкона ночной гость Ивану. Как выяснилось, она, прочитав исписанные листы, стала перечитывать их, сшила из чёрного шёлка вот эту самую шапочку. Если герой работал днём, она, сидя на карточках у нижних полок или стоя на стуле у верхних в соседней комнате, тряпкой вытирала пыльные корешки книг с таким благоговением, как будто это были священные и бьющиеся сосуды. Она подталкивала его и гнала, сулила славу и стала называть героя мастером. Она в лихорадке дожидалась конца, последних слов о прокураторе Иудеи, шептала фразы, которые ей особенно понравились, и говорила, что в этом романе её жизнь. И этот роман был дописан в августе. Героиня сама отнесла его куда-то, говоря, что знает чудную машинистку. Она ездила к ней проверять, как идёт работа. В конце августа однажды она приехала в таксомоторе, герой услышал нетерпеливое постукивание руки в чёрной перчатке в оконце, вышел во двор. Из таксомотора был выгружен толстенный пакет, перевязанный накрест, в нём оказалось пять экземпляров романа. Герой долго правил эти экземпляры, и она сидела рядом с резинкой в руках и шёпотом ругала автора за то, что он пачкает страницы, и ножичком выскабливала кляксы. Настал, наконец, день и час покинуть тайный приют и выйти с этим романом в жизнь. - И я вышел, держа его в руках, и тогда кончилась моя жизнь, - прошептал мастер и поник головой, и качалась долго чёрная шапочка. Мастер рассказал, что он привёз своё произведение в одну из редакций и сдал его какой-то женщине, и та велела ему прийти за ответом через две недели. - Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда всё уже кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю его с содроганием и ненавистью! – прошептал торжественно мастер и поднял руку. Действительно, того, кто называл себя мастером. Постигла какая-то катастрофа. Он рассказал Ивану про свою встречу с редактором. Редактор этот чрезвычайно изумил автора. - Он смотрел на меня так, как будто у меня флюсом раздуло щёку, как-то косился и даже сконфуженно хихикал. Без нужды листал манускрипт и крякал. Вопросы, которые он мне задавал, показались сумасшедшими. Не говоря ничего по существу романа, он стал спрашивать, кто я таков и откуда взялся, давно ли я пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и даже задал совсем идиотский вопрос: как это так мне пришла в голову мысль написать роман на такую тему? Наконец он мне надоел, и я спросил его напрямик: будет ли печатать роман или не будет? Тут он как-то засуетился и заявил, что сам решить этот вопрос не может, что с этим произведением должны ознакомиться другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и литератор Мстислав Лаврович. Я ушёл и через две недели получил от той самой девицы со скошенными к носу от постоянного вранья глазами … - Это Лапшённикова, секретарь редакции, - заметил Иван, хорошо знающий тот мир, что так гневно описывал его гость. - Может быть, - отрезал тот и продолжал: - …да, так вот от этой девицы получил свой роман, уже порядочно засаленный и растрёпанный. Девица сообщила, водя вывороченными глазами мимо меня, что редакция обеспечена материалом уже на два года вперёд и поэтому вопрос о напечатании Понтия Пилата отпадает (нет смысла брать на читку роман мастера при такой загрузке издательства и редакции, как и нет никакого резона оправдываться в отказе членам редакционной коллегии). И мой роман вернулся туда, откуда вышел. Я помню осыпавшиеся красные лепестки розы на титульном листе и полные раздражения глаза моей жены (в романе автор поправит свою неточность и напишет «подруги», но выражение глаз он наоборот ещё дополнительно выделит). Далее, как услышал Иван, произошло нечто внезапное и страшное. Однажды герой развернул газету и увидел в ней статью критика Аримана, которая называлась «Вылазка врага» и где Ариман предупреждал всех и каждого, что он, то есть наш герой, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа. - А, помню, помню! – вскричал Иван. – Но я забыл, как ваша фамилия? - Оставим, повторяю, мою фамилию, её нет больше, - ответил гость, - дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича обнаружилась другая статья, где автор её предлагал ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал её протащить (опять это проклятое слово!) в печать. Остолбенев от этого неслыханного слова «пилатчина», я развернул третью газету. Здесь было две статьи: одна Латунского, а другая подписанная буквами «М.З.» Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что называлась статья Латунского «Воинствующий старообрядец». Я так увлёкся чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть) предстала предо мной с мокрым зонтиком в руках и с мокрыми же газетами. Глаза её источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем хриплым голосом и, стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского! Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал. - Настали безрадостные осенние дни, - продолжал гость, - чудовищная неудача с этим романом как бы выкинула у меня часть души. По существу говоря, мне больше нечего было делать, и жил я от свидания к свиданию. И вот в это время случилось что-то со мною. Чёрт знает что, в чём Стравинский, наверное, давно уж разобрался. Именно, нашла на меня тоска и появились какие-то предчувствия. Статьи, заметьте, не прекращались. Клянусь вам, что они смешили меня. Я твёрдо знал, что в них нет правды, и в особенности это отличало статьи Мстислава Лавровича (а он писал о Пилате и обо мне ещё два раза). Что-то удивительное фальшивое, неуверенное чувствовалось буквально в каждом слове его статей, несмотря на то, что слова все были какие-то пугающие, звонкие, крепкие и на место поставленные. Так вот, я, повторяю, смеялся, меня не пугал ни Мстислав, ни Латунский. А между тем, подумайте, снизу, где-то под этим, подымалась во мне тоска. Мне казалось, в особенности когда я засыпал, что какой-то очень гибкий и холодный спрут своими щупальцами подбирается непосредственно и прямо к моему сердцу (в романе этот абзац автор составит более конкретно). Моя возлюбленная изменилась. Она похудела и побледнела и настаивала на том, чтобы я, бросив всё, уехал бы на месяц на юг. Она была настойчива, и я, чтобы не спорить, совершил следующее – вынул из сберегательной кассы последнее, что оставалось от ста тысяч, - увы – девять тысяч рублей. Я отдал их ей на сохранение, до моего отъезда, сказав, что боюсь воров. Она настаивала на том, чтобы я послезавтра же взял бы билеты на юг, и я обещал ей это, хотя что-то в моей душе упорно подсказывало мне, что ни на какой юг и никогда я не уеду. В ту ночь я долго не мог заснуть и вдруг, тараща глаза в темноту, понял, что я заболел боязнью. Не подумайте, что боязнью Мстислава, Латунского, нет, нет. Сквернейшая штука приключилась со мною. Я стал бояться оставаться один в комнате. Я зажёг свет. Передо мною оказались привычные предметы, но легче мне от этого не стало. Симптомы атаковали меня со всех сторон, опять померещился спрут. Малодушие моё усиливалось, явилась дикая мысль уйти куда-нибудь из дому. Но часы прозвенели четыре, идти было некуда. Я попробовал снять книгу с полки. Книга вызвала во мне отвращение. Тогда я понял, что дело моё плохо. Чтобы проверить себя, я отодвинул занавеску и глянул в оконце. Там была чёрная тьма, и ужас во мне возник от мысли, что она сейчас начнёт вливаться в моё убежище. Я тихо вскрикнул, задёрнул занавеску, зажёг все огни и затопил печку. Когда загудело пламя и застучала дверца, мне как будто стало легче. Я открыл шкаф в передней, достал бутылку белого, её любимого вина, и стал пить его стакан за стаканом. Мне полегчало, не оттого, что притупились страшные мысли, а оттого, что они пришли вразброд. Тогда я, понимая, конечно, что этого быть не может, пытался вызвать её. Я знал, что это она – единственное существо в мире – может помочь мне. Я сидел, съёжившись на полу у печки, жар обжтгал мне лицо и руки, и шептал: - Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди! Но никто не шёл. Гудело в печке, и в оконца нахлёстывал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из ящиков стола тяжёлые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это не так-то просто сделать. Исписанная бумага горит неохотно. Ломая изредка ногти, я разодрал тетради, вкладывал их между поленьями, ставил стоймя, кочергой трепал листы. Ломкий пепел по временам одолевал меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман погибал. Покончив с тетрадями, я принялся за машинные экземпляры (в романе автор вычеркнет запись о машинописных экземплярах). Я отгрёб гору пепла в глубь печки и, разняв толстые манускрипты, стал погружать их в пасть. Знакомые слова мелькали предо мною, желтизна неудержимо поднималась снизу вверх, но слова всё-таки виднелись на ней. Они пропадали лишь тогда, когда бумага чернела, и кочергой я яростно добивал мои мысли. Мне стало как бы легче. В это время в окно тихо постучались, как будто кто-то царапался. Сердце моё прыгнуло, и я, погрузив последние слои в огонь, пошёл отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери наверх, пахнуло сыростью. У двери я с тревожным сердцем спросил тихо: - Кто там? И голос, её голос, ответил мне: - Это я. Не помня себя, не помня как, я совладал с цепью и ключом. Она лишь только шагнула внутрь, припала ко мне вся мокрая, с мокрыми щеками, развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только слова: - Ты… ты, - и голос мой прервался, и мы вбежали в переднюю. Она освободилась от пальто и подошла к огню. Она тихо вскрикнула и голыми руками выбросила из печи последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату мгновенно. Я ногами затоптал огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно. Отдельные слова прорывались сквозь горький плач: - Я чувствовала… знала… Я бежала… я знала, что беда… Опоздала… он уехал, его вызвали телеграммой… (беда в том, что она не смогла встретиться с кем-то, кто бы мог повлиять на продвижение романа; в романе этой уточняющей фразы уже не будет) и я прибежала… я прибежала! Тут она отняла руки и, глядя на меня страшными глазами, спросила: - Зачем ты это сделал? Как ты смел погубить его? Я помолчал, глядя на валявшиеся обожжённые листы, и ответил: - Я всё возненавидел и боюсь… Я даже тебя звал. Мне страшно. Слова мои произвели необыкновенное действие. Она поднялась, утихла и спросила, и в голосе её был ужас: - Боже, ты нездоров? Ты нездоров… Но я спасу тебя, я тебя спасу… Что же это такое? Боже! Я не хотел её пугать, но я обессилел и в малодушии признался ей во всём, рассказал, как обвил меня чёрный спрут, сказал, что я знаю, что случится несчастье, что романа своего я больше не видеть не мог, он мучил меня. - Ужасно! Ужасно! – бормотала она, глядя на меня, и я видел её вспухшее от дыму и плача глаза, я чувствовал, как холодные руки гладят мне лоб. – Но ничего. О, нет! Ты восстановишь его! Я тебя вылечу, не дам тебе сдаться, ты его запишешь вновь! (то есть мастер перепишет роман в соответствии с требованиями цензуры; этого выражения в романе автор уже не оставит) Проклятая! Зачем я не оставила у себя один экземпляр! Она скалилась от ярости, что-то ещё бормотала. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Она сложила их аккуратно, завернула в бумагу, перевязала лентой. Все её действия показывали, что она полна решимости, что она овладела собой. Выпив вина, она стала торопливо собираться. Это было мучительно для неё, она хотела остаться у меня, но сделать этого не могла. Она солгала прислуге, что смертельно заболела её близкая приятельница, и умчалась, изумив дворника (все эти сентиментальные романтические подробности автор в романе использовать не станет). - Как приходится платить за ложь, - говорила она, - и я больше не хочу лгать. Я приду к тебе и останусь навсегда у тебя. Но, быть может, ты не хочешь этого? - Ты никогда не придёшь ко мне, - тихо сказал я, - и первый, кто этого не допустит, буду я. У меня плохие предчувствия, со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты погибла вместе со мною. - Клянусь, клянусь тебе, что так не будет, - с великою верою произнесла она, - брось, умоляю, печальные мысли. Пей вино! Ещё пей. Постарайся уснуть, через несколько дней я приду к тебе навсегда (в романе она обещает вернуться утром, чтобы погибнуть вместе с мастером). Дай мне только разорвать цепь, мне жаль другого человека. Он ничего дурного не сделал мне. И, наконец, мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда (автор в романе вычистит патетику из речи мастера, потому что они ещё встретятся). Последнее, что я помню в жизни, - это полосу света из моей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапочки и её глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека (отчаянный взгляд сломленного горем человека в романе автор сменит на решительный, который более подходит состоянию Маргариты, бросающейся в отчаянии на встречу с цензорами сама лично, тем самым, раскрывая свои истинные чувства в отношении мастера). Потом помню чёрный силуэт, уходящий в непогоду с белым свёртком. На пороге во тьме я задержал её, говоря: - Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один… - Ни за что! – это были её последние слова в жизни. - Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Беспокойная ночка сегодня. Слышите? Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решёткой. Иван слышал, как прокатились мягкие колёсики по коридору, слабенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул… Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что ещё одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову. Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, вернулись к прерванному. - Дальше! – попросил Иван. Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокойная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому начал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказывал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рассказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был тёмен, луна ушла с него. Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки извне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче: - Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько со страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвышались за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно прикрытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещённые мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это всё, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живёт в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь. Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испугала собака, я перебежал от неё на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти наполненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся приближаться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас! - Но вы же могли дать знать ей, - растерянно сказал Иван, - ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги? - Не сомневаюсь в этом, - сухо ответил гость, - но вы, очевидно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отшатывающийся от людей. Душевнобольной. - Вы шутите, мой друг! - Нет, оскалившись, воскликнул больной, - на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физического холода человек, но сделать её несчастной… нет! На это я не способен! Иван умолк. Новый Иван в нём сочувствовал гостю, сострадал ему. А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и со слезами: - Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно… - Но вы бы выздоровели… - робко сказал Иван. - Я неизлечим, - глухо ответил гость, - я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернёт меня к жизни. Он гуманен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше. Тут глаза гостя вспыхнули, и слёзы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев. - Нет, - забывшись, почти полным голосом вскричал он, - нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в неё. Я уж повисну, повисну… - Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ. - Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошёл… Безумие. За городом я, наверно, замёрз бы… Но меня спасла случайность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошёл, и шофёр, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили. И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хотел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суждено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нём, но для одного человека хватит… Решётка, лето идёт, на ней завьётся плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… Пора… До свидания! - Скажите мне, что было дальше, дальше, - попросил Иван, - про Га-Ноцри… - Нет, - опять оскалившись, отозвался гость уже у решётки, - никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше меня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу. И раньше, чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решётка, и гость исчез. |
|
|
![]() |
![]()
Сообщение
#2
|
|
администратор ![]() ![]() ![]() ![]() Группа: Главные администраторы Сообщений: 1 254 Регистрация: 10.7.2007 Из: г.Москва Пользователь №: 16 ![]() |
Глава XXVIII
ПОРА! ПОРА! - Всё это хорошо и мило, - говорил мастер, сидя на диване, - но дальше получается полнейшая чепуха… Ведь подумать только… (в романе это будет второй фразой в главе, сначала Маргарита напомнит всем о идолах, то есть мстительных вождях Советского Союза) Разговор шёл на закате солнца (тут автор добавит позже временную параллель между ними и визитом Левия Матвея к Воланду). Окошко подвала было открыто, и, если бы кто-либо заглянул в него, очень удивился бы, настолько странно выглядели разговаривающие. Маргарита была в чёрном плаще, надетом прямо на голое тело, а мастер в больничном белье. Происходило это оттого, что Маргарите нечего решительно было надеть, все её вещи остались в особняке в переулке у Сивцева Вражка, а мастер, у которого оба костюма нашлись в полном порядке в шкафу, как будто он никогда и не уезжал, одеваться не хотел. Настолько он был изумлён происшествиями предыдущей ночи. Правда, он был выбрит впервые за полтора года (в клинике ему бородку подстригали машинкой). Вид средняя комната имела тоже странный. На круглом столе был накрыт обед, и среди закусок стояло несколько бутылок. Всё это неизвестно откуда взялось. Проспав до шести часов субботнего вечера, и мастер, и Маргарита почувствовала себя совершенно окрепшими, и только одно давало знать о вчерашних приключениях. У обоих немного ныл левый висок. Со стороны же психики изменения произошли величайшие, как убедился бы всякий, кто мог бы подслушать разговор в подвальной квартире. Но подслушивать его было некому. Дворик был пуст. Всё сильнее зеленеющие липы и ветла за окном источали весенний запах, по полу медленно, но неуклонно полз последний, залетевший в подвал. - Да, - говорил мастер, - подумать только… - Он сжал голову руками. – Нет, послушай: ты серьёзно уверена, что мы вчера были у сатаны? - Совершенно серьёзно, - ответила Маргарита. - Конечно, - горестно сказал мастер, - теперь налицо вместо одного сумасшедшего – двое. И муж, и жена! Он приподнялся, возвёл руки к небу и закричал: - Чёрт знает что такое! Вместо ответа Маргарита захохотала, болтая босыми ногами, потом закричала: - Ты посмотри, на что ты похож. Ой, не могу! Отхохотавшись, пока мастер стыдливо поддёргивал больничные кальсоны, Маргарита стала серьёзной. - Ты сейчас сказал правду невольно, - заговорила она, - чёрт знает, что такое, и всё устроит! – Глаза её вдруг загорелись, она вскочила, затанцевала на месте и прокричала: - О, как я счастлива! О, как я счастлива! О, дьявол! Дьявол! Милый Воланд! (последнего слащавого унизительно подобострастного льстивого обращения ко Всемогущему Воланду в романе уже не будет) После этого она кинулась к мастеру и, обхватив его руками за шею, стала целовать его в губы, в нос, в щёки. Вихры неприглаженных волос прыгали у того на лбу, и щёки загорались под поцелуями. - Ты – ведьма! – сказал, отдышавшись, мастер. - А я и не отрицаю, - ответила Маргарита, - я – ведьма и очень этим довольна. - Марго! Умоляю тебя, - начал мастер, - поговорим серьёзно. - Ну, поговорим, - совершенно несерьёзно ответила Маргарита, и закурила, и стала пускать дым в косой луч солнца (в романе Маргарита курить уже не будет, чтобы не прикрывать в сцене из главы 20 «Крем Азазелло» своего неприметного мужа и любовника, чей окурок дымится там в пепельнице). - Ну хорошо, - говорил мастер, - меня украли из лечебницы… Допустим… Вернули сюда… Но ведь меня хватятся и, конечно, найдут… Этот Алоизий… (в романе автор очевидные противоречия о том, что никто не станет его искать в клинике, а Алоизий сослан на его глазах) И вообще, чем мы будем жить?.. Ведь я забочусь о тебе, пойми! В этот момент в оконце оказались ботинки и нижняя часть брюк в жилочку. Затем эти брюки согнулись, и солнечный луч заслонили колени и увесистый зад. - Алоизий! Ты дома? – спросили колени. - Вот начинается… - шепнул мастер. - Алоизий? – обратилась Маргарита к коленям. – Его арестовали вчера. А кто его спрашивает? Как ваша фамилия? В то же мгновение колени и зад пропали из окна, стукнула калитка. Всё стихло. Маргарита повалилась на диван и захохотала так, что слёзы покатились у неё из глаз. Когда она утихла, она заговорила серьёзно и, говоря, сползла с дивана, подползла к коленям мастера и, глядя ему в глаза, заговорила, обнимая колени (в романе автор выдумает здесь ещё одну деталь, заставив Маргариту не как бы униженно обхватывать колени, но гладить свою повинную голову, то есть каясь и символично как бы вырывая волосы): - О, как ты страдал! Как ты страдал, мой бедный. Смотри, у тебя седые нити и вечная складка у губ. Не думай, не думай ни о чём! Я умоляю тебя! И я ручаюсь тебе, что всё будет ослепительно хорошо! Всё. Верь мне! - Я ничего не боюсь, пойми, - ответил ей шепотом мастер, - потому что я всё уже испытал. Меня ничем не могут напугать, но мне жалко тебя, моя Марго, вот почему я и говорю о том, что будет… Твоя жизнь… Ты разобьёшь её со мною, больным и нищим… Вернись к себе… Жалею тебя, потому это и говорю… - Ах, ты, ты, - качая растрёпанной головой, шептала Маргарита, - ах ты, несчастный маловер!.. Я из-за тебя нагая всю ночь тряслась, глядя на удавленных, зарезанных, я летала вчера, я полтора года (в романе тут будет срок в несколько месяцев, но так читатели могут уточнить дату их расставания, если брать от времени гибели А.М.Горького, то получится, что они расстались в январе 1935-го года, а это противоречит действию романа, ведь они расстались в октябре) сидела в тёмной каморке, читала только одно – про грозу над Ершалаимом, плакала полтора года, и вот, как собаку, когда пришло твоё счастье (то есть мастер вышел на свободу, в романе автор не станет выделять отдельное от Маргариты счастье мастера), ты меня гонишь? Я уйду! Я уйду, но знай, что всё равно я всю жизнь буду думать только о тебе и о Понтии Пилате… Жестокий ты человек. - Она говорила сурово, но в глазах её было страдание. Горькая нежность поднялась к сердцу мастера, и, неизвестно почему, он заплакал, уткнувшись в волосы Маргариты. И она, плача, шептала ему, и пальцы ее бродили по вискам мастера. - Нити, нити! На моих глазах покрывается серебром голова, ах, моя, моя много страдавшая голова!.. Глаза, видевшие пустыню, плечи с бременем… Искалечили, искалечили. – Её речь становилась бессвязной, она содрогалась от плача. Луч ушёл из комнаты (свет, как признак жизни, покидает мастера и Маргариту, возможно сама метафора того, что солнечный луч уходит от них показалось автору неверной, поэтому в романе этого предложения уже нет), оба любовника, наплакавшись, замолчали. Потом мастер поднял с колен Маргариту, сам встал и сказал твёрдо: - Довольно! Я никогда больше не вернусь к этому будь спокойна. Я знаю, что мы оба жертвы своей душевной болезни или жертвы каких-то необыкновенных гипнотизёров. Но довольно, пусть будет, что будет! Маргарита приблизила губы к уху мастера и прошептала: - Клянусь тебе жизнью твоею, клянусь тебе копьём сына звездочёта, тобою найденного, тобою угаданного, твой защитник – Воланд! Всё будет хорошо (в качестве иконы использовать тут Воланда автор в романе откажется). - Ну, и ладно! – отозвался мастер, но всё-таки добавил: - Конечно, когда люди так несчастны, как мы, они ищут спасения у трансцендентной силы… (автор в романе откажется от такого сложного понятия, сменив на вполне понятное «потустороннюю силу») - Да ну тебя с твоими учёными словами! – ответила Маргарита. – У меня с похмелья болит голова (вот ещё одно откровение, которое в романе автор уберёт, видать не одна Фрида напилась на балу пьяной), и я хочу есть. Садись! - И я хочу! – заражаясь её весельем и беззаботностью, ответил мастер. - Наташа! – крикнула Маргарита. И из кухоньки появилась Наташа, терпеливо ожидавшая конца объяснений и плача любовников (в романе автор оставит Наташу среди челяди Воланда, то есть в ведьмах, или в качестве сотрудницы НКВД, которая постоянно исполняет среди прочего услуги куртизанки для властьпредержащих, ясно, что для такой прислуги незачем облачаться в одежды). Если Маргариту хоть немного делал пристойной плащ, про Наташу этого сказать нельзя было. На той не было ничего, кроме туфель. - Да, действительно, уверуешь и в дьявола… - пробормотал мастер, косясь на садящуюся Наташу. - А на кой хрен ей одеваться? – заметила Маргарита. – Она теперь вечно будет ходить так. Наташа на это рассмеялась и бросилась целовать Маргариту, приговаривая: - Королева, душенька моя, Марго! (Наташа в интерьере квартиры мастера выглядит как-то неуместно, нарушая некую романтическую ауру иллюзии об укромном тайном гнёздышке двух влюблённых, вероятно, поэтому в романе она останется сразу где-то при Воланде в качестве ведьмы) Потом уселась, и все трое стали пить водку и жадно есть (эту жизнеутверждающую сцену из романа автор вычеркнет, ни к чему она тут). - Я вот смотрю на тебя, - заговорил мастер, - ты резко изменилась. Твой голос огрубел, в глазах решимость и воля… да и выражения тоже появились такие… Впрочем, я не могу сказать, чтобы это было плохо… (идея о том, что Маргарита стала сотрудничать со свитой Воланда после того, как мастера арестовали, не стыкуется с сюжетом романа, поэтому в последней редакции поведение Маргариты до и после ареста не меняется и не вызывает любопытства у мастера; ясно, что их любовь не может, да и не должна добавить Маргарите грубости, решимости и воли, наоборот, настоящее чувство смягчает женщину и делает её нежнее) - Я много перевидала, - говорила Маргарита, - и теперь знаю, что всё, что было… то есть Сивцев Вражек, вежливые выражения, Николай Иванович, одетая Наташа и прочее, всё это чушь собачья! (автор метафорично рассуждает о том, что весь советский строй – это лицемерная бутафория, прикрывающая скотское мурло варваров, но в романе М.А.Булгаков откажется от излишней эмоциональной откровенности повидавшей жизнь усталой женщины) Наташа рассмеялась. - Не надо ни о чём думать, не надо ничего бояться, и выражения тоже выбирать не нужно! - Я потому голая, - заговорила Наташа, - что платья мои все в Сивцевом, а носу туда сунуть нельзя… (она ещё не успела совсем потерять стыд, намекает автор) - Верно! – воскликнул мастер. – Потому что я убеждён, что там уже дожидаются, чтобы арестовать вас. У меня такое предчувствие, что Воланд, и не он сам, а, главным образом, его компания натворила чего-то такого в городе… (и этой фразы в романе не будет, она не имеет смысла, очевидно, что мастер прекрасно знает, что и кто творит произвол в городе, да и во всей стране) - Будьте покойны, - воскликнула Наташа, - мне Азазелло уже вчера говорил: ты, говорит, не вздумай сунуться куда-нибудь из подвала. Сразу увидят, что ты ведьма! - Не то что ведьма, - сказал мастер и подивился, - а просто голая… Позвольте, вы хотели пойти в таком виде куда-нибудь? (весь эпизод с Наташей в подвале слишком надуманный, чтобы автор его оставил позже в романе) - Плевала я на это, - ответила Наташа. - Чёрт знает что такое! – воскликнул мастер. В этот момент в дверях мелькнула какая-то тень, и гнусавый голос сказал: - Мир вам! Мастер вздрогнул, а привыкшая уже к необыкновенному Маргарита вскричала: - Да это Азазелло. Ах, как это мило с вашей стороны! А Наташа до того обрадовалась появлению Азазелло, что стала вся розовая (то есть она прямо горит от стыда за свою наготу, а предыдущие выражения были обыкновенной бравадой). Азазелло раскланивался в дверях, повторяя: - Мир вам! Маргарита манила его рукой, указывала на место рядом с собою на диванчике, просила извинения за то, что они с Наташей не одеты… Азазелло раскланивался, просил не беспокоиться, уверял, что видел не только голых, но даже людей с начисто содранной кожей, охотно подсел к столу, предварительно поставив в угол у печки какой-то свёрток в тёмной парче. Азазелло налили водки, он охотно выпил (в романе автор подчеркнёт разницу между напитками, которые потребляют персонажи, у Воланда Маргариту потчевали водкой, а у мастера позже появится коньяк). Мастер не спускал с него глаз и изредка больно щипал себе кисть левой руки под столом. Но щипки эти не помогали, да и особенно странного перед глазами ничего не было. Перед ним сидел рыжеватый плечистый человек, с кривым глазом, одетый по-городскому, в пиджачке. Водку пил как все добрые люди, не закусывая, от тостов не отказывался. Выпив за здоровье хозяйки, за что Маргарита его поцеловала, гость повёл речь. - Мессир передавал вам привет, - говорил Азазелло, поворачиваясь к Маргарите. - Передавайте ему великую мою благодарность! Мастер поклонился ему, а Азазелло высоко поднял стопку, до краёв полную водкой, негромко воскликнул: - Мессир! (столь раболепное и верноподданническое поведение в романе автор вычеркнет, возможно, он посчитал, что распространённый в те годы в народе тост за Сталина очевиден и может вызвать отрицательную реакцию у цензоров, как издевательство над святыми для советских людей образами) Маргарита поняла, что этот тост торжественный, так же как понял мастер, и все сделали так же, как и Азазелло, - сплеснули несколько капель на кровавое мясо ростбифа, и оно от этого задымилось. Причём ловчее всех это сделала Наташа (здесь возникает противоречие, потому что непонятно, откуда взялся горячий ужин в пустой квартире, да и языческий обычай брызгать на мясо напитки как-то выглядит нарочито, возможно, поэтому автор из романа все эти детали уберёт). Спирт ли, выпитый мастером, появление ли Азазелло, но что-то, словом, было причиной изменения настроения духа мастера и его мыслей. Он почувствовал, что становится весел и бесстрашен, а подумал так: «Нет, Маргарита права… Конечно, передо мною сидит посланец дьявола… Да ведь я же сам не далее как ночью позавчера говорил Ивану Бездомному о том, что встреченный им именно дьявол. А теперь почему-то испугался этой мысли и начал что-то болтать о гипнотизёрах и галлюцинациях! Да какие же, к чёрту, они гипнотизёры! Дьявол, дьявол!» Он стал присматриваться к Азазелло и понял, что в глазах у того есть нечто принуждённое, какая-то мысль, которую тот пока не выдаёт. «Он не просто с визитом, - подумал мастер, - он приехал с поручением». Наблюдательность мастера не изменила ему. Выпив ещё водки, гость сказал так: - Мне нужно было бы сказать несколько слов Наташе. Вы позволите? - Конечно, конечно! – воскликнула Маргарита, а Наташа опять порозовела вся – и плечи, и грудь, и шея, и руки (ей всё ещё стыдно за избранную себе роль и профессию в жизни). Азазелло встал, поманил Наташу в кухню, вышел с нею не более чем на полминуты и вернулся с нею же. Глаза Наташины сверкали, как лампы. Азазелло сказал ей что-то, что привело её в состояние возбуждения и явной радости, но она ничего не сказала. - Ешьте, пожалуйста, - пригласила Маргарита. Азазелло охотно принялся есть и повёл беседу, но мастер заметил, что в глазах у него есть ещё что-то. «Есть ещё тайна, из-за неё он и приехал», - думал он, с интересом вглядываясь в правый глаз. - Так, стало быть, вы здесь и намерены жить? – спросил Азазелло, указывая пустой вилкой на стенку и на потолок. - Здесь, здесь, - отвечала Маргарита. - Уютный подвальчик, что и говорить, - похвалил Азазелло, выпивая, и продолжил: - Да. Но вот какой вопрос, чего в нём делать… В подвальчике-то? - Вот я про то и говорю, - сквозь зубы сказал мастер и улыбнулся. - Зачем вы меня тревожите, Азазелло? – спросила искренно и тепло Маргарита. – Как-нибудь. - Что вы! Что вы! – вскричал Азазелло. – Чего тут тревожиться… Я и говорю – как-нибудь! Да! – ещё громче вскричал Азазелло. – Ведь я-то и забыл. Мессир мне приказал, - тут Азазелло отнёсся именно к мастеру, - передать вам бутылку вина в подарок. И при этом сказать, что это вино древнее, то самое, которое пил Пилат. Это фалернское вино. Оставалось только одно – поблагодарить, и мастер, у которого в голове всё ходило ходуном, приложил руку к сердцу, Маргарита Вскричала: - Ах, как это мило и любезно! А Наташа вспыхнула, и глаза у неё стали такие же, как у Азазелло, - содержащие в себе тайну (вероятно, так автор хотел показать предательство Наташи в отношении Маргариты, но позже никакой нужды в этом он не нашёл). Азазелло вынул из парчи не кувшин, как ожидал мастер, а тёмную, в пыли и плесени, бутылку, запечатанную сургучом, открыл её, и вино разлили по бокалам (обыгрывая как обычно понятия бутылки и кувшина, автор хотел и здесь оставить какой-то исторический подсказывающий след, но в итоге он отказался от этой идеи, вероятно, потому что вино в Древней Иудее могло храниться, как в глиняном кувшине, так и в стеклянной бутылке, к тому же эти понятия практически являются синонимами; в романе Азазелло принесёт бутылку вина в виде заплесневевшего кувшина). - Его здоровье! – вскричала Маргарита, поднимая свой стакан с тяжёлым, красным (вино «Фалерно» (известное белое вино из Италии) о котором говорит Азазелло, упоминал Афраний в главе 25 «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» при его совместной трапезе с прокуратором, но пили они вино «Цекуба» (известное красное вино из Греции); автор в романе тут откажется от прямого упоминания цвета вин, чтобы избежать противоречия, ведь если бы вино было красным, то мастер должен был поправить Азазелло, как и Понтий Пилат), густым вином, и все четверо приложились к стаканам и залпом выпили его. Тотчас вечерний свет стал гаснуть в глазах у мастера, дыхание его перехватило, он почувствовал, что настаёт конец. Он видел, как смертельно побледневшая Наташа со стоном упала у стола на пол, как Маргарита, беспомощно простерев к любовнику руки, уронила голову на стол и потом тело её сползло на пол. - Отравитель! – успел крикнуть мастер Азазелло и пытался схватить на бюро подаренный ему револьвер. Но руки его ударились о доску бюро, все окружающее окрасилось в чёрный цвет, а потом пропало. Он навзничь упал и рассёк себе кожу на виске об угол доски. Трое отравленных затихли, а Азазелло начал действовать. Отшвырнув ногой осколки разбившегося Наташиного стакана в угол, из шкафа достал новый, наполнил его тем же вином, сел на корточки, разжал зубы Наташи, влил в рот глоток его. Тогда Наташа открыла глаза, сперва бессмысленно обвела ими комнату, но свет в них быстро вернулся. Азазелло поднял её на ноги, и она ожила. - Не медли, пора! Мы долго возились здесь (получается, что Наташа активный участник убийства), - приказал ей Азазелло, и Наташа, поставив одну ногу на стул, перенесла легко другое колено на подоконник и через секунду была в садике. Там, роя землю копытом, стоял чёрный, как ночь, конь, в седле, с золотыми стременами. У повода его был чёрный мрачный всадник, в плаще со шпагой, в шпорах. Он держал под уздцы нетерпеливого злого коня, поглядывал на окошки подвала. Лишь только Наташа выскочила из окна, всадник легко вскочил в седло, вздёрнул Наташу вверх, посадил её на луку, сдавил бока коня, и тот проскочил между двумя липами вверх, ломая молодые ветви, и исчез, став невидимым (вся эта сцена в романе отсутствует из-за своей пока лишней мистичности, да и Наташе не будет нужды выстраивать какой-то дополнительный путь на службу в ведьмы). В это время начало темнеть. С западного края неба поднималась туча, в переулке понесло по булыжной мостовой сор, окурки, пыль. Азазелло, отправив Наташу, занялся самим собой. Он рванул ворот своей рубашки, и тотчас с нею слетел его наряд. Он оказался в чёрном трико, в востроносых кожаных туфлях, с коротким кинжалом у пояса. Огненные волосы его скрылись под беретом (в романе все главные герои преобразуются позже одновременно в пути в свой вечный приют в главе 32). Преобразовавшись, он бросился к поверженным любовникам. Маргарита лежала, уткнувшись лицом в коврик. Азазелло своими железными руками повернул её, как куклу, лицом к себе и вгляделся в неё. На его глазах менялось лицо мёртвой в предгрозовых сумерках. Исчезло ведьмино косоглазие и жестокость, и буйность черт. Лицо покойной посветлело и смягчилось, и оскал её стал уже не хищным, а просто женственным. Демон безводной земли разжал белые зубы и влил в рот несколько капель того самого вина, которым и отравил. Маргарита вздохнула, сама стала подниматься, села, спросила слабо: - Азазелло! Что вы сделали со мной? За что? Она увидела лежащего мастера, ужаснулась и, вздрогнув, прошептала: - Этого я не ждала… Убийца… - Да нет же, нет, - ответил Азазелло, - сейчас он встанет… Что за нервность! Маргарита поверила сразу, настолько убедителен был голос Азазелло, вскочила, живая и сильная, и помогла напоить лежащего вином. Открыв глаза, тот глянул мрачно и сказал с ненавистью: - Отравитель!.. - Оскорбления являются наградой за мою работу, - ответил раздражённо Азазелло, - слепцы! Но прозрейте скорее! Маргарита всплеснула руками, всмотревшись в воскресшего мастера. Он был в длинных волосах, небрежно завязанных лентой в косичку, с белым лицом, как бело его жабо. На нём оказался тёмный кафтан, рейтузы, тяжёлые ботфорты со шпорами (и преображение мастера случится в романе позже). Он поднялся, огляделся взором живым и светлым, спросил: - Что означает новая метаморфоза? - Она означает, - ответил Азазелло, - что нам пора. Уже гремит гроза, вы слышите? И кони роют землю, содрогая маленький сад. Прощайтесь с подвалом. Прощайтесь скорее! Маргарита вскричала: - Роман! Роман! Роман возьми с собою. - Не надо, - ответил мастер, - я помню его наизусть. - Ни слова… ни слова не забудешь? – спрашивала Маргарита, прижимаясь к любовнику. - Я теперь ничего не забуду, - ответил мастер. - Тогда огонь! – вскричал Азазелло. Он сунул руку в печку, вытащил дымящуюся головню и поджёг скатерть на столе, пачку старых газет на диване, пробежал в соседнюю комнатушку, поджёг рукопись, занавеску. Гроза проворчала над самым домом, стукнуло оконце от ветра. Мастер, опьянённый будущей скачкой, выбросил какую-то книгу с полки, вспушил её листы над горящей скатертью, и книга загорелась весёлым огнём. - Гори, гори, прежняя жизнь! - Гори, страдание! – кричала Маргарита. Комната колыхалась в багровых столбах. Вместе с дымом вылетели через дверь трое, пробежали по каменной лесенке вверх, выскочили во дворик к сараю. Там они увидели сидящую на земле окаменевшую кухарку застройщика; рассыпавшийся картофель лежал возле неё и два пучка луку. Трое коней храпели у сарая, вздрагивали. Амазонка (в романе посчитает метафорический образ амазонки из исторического прошлого неуместным здесь в отношении Маргариты) вскочила первая, за нею Азазелло, на третьего последним – мастер. Кухарка, простонав, хотела поднять руку для крёстного знамения, но Азазелло рявкнул с седла грозным голосом: - Отрежу руку! – свистнул, и кони, ломая ветви, взвились. Тотчас из окошек подвала повалил дым, и снизу донёсся слабый крик кухарки: - Горим… Кони понеслись над крышами. Скачущие рядом мастер и Маргарита в опьянении смеялись. За конём Маргариты нёсся в вихре чёрный шлейф. Вместе с невидимыми всадниками летела над Москвой туча, но ещё не брызгала дождём. - Ты поняла, что он умертвил нас и воскресил для новой жизни? – крикнул мастер. - Поняла! – прокричала Маргарита. - Хочу попрощаться с городом, - прокричал мастер Азазелло. Тот что-то проворчал тревожно, но кивнул головой. Небо лопнуло над ними. Хлынул дождь. - Где Наталья? – крикнула Маргарита. - Она вышла замуж! – послышался в вое грозы голос Азазелло (в романе автор финал этой главы переиначит, добавив сюда ещё и Иванушку). |
|
|
![]() ![]() |
Текстовая версия | Сейчас: 1.7.2025, 15:02 |